Главная / Библиотека / Пэлем Грэнвил Вудхауз

П.Г. Вудхауз
Рассказы мистера Маллинера
(Mr Mulliner Speaking)
Перевод Н. Трауберг

Эй, смелей!
Ход слоном
Пламенный Мордред
Как бросают курить
Злые чары Бладли корта
Снова о нянях

 

Эй, смелей!

Сельский хоровой кружок готовил спектакль в пользу органного фонда, репетируя по этой причине оперетту «Волшебник» (авторы — Гилберт и Салливен). Мы же сидели у окна, в «Привале рыболова», курили трубки и слушали звуки, долетавшие до нас. Мистер Маллинер стал им вторить.

— О-о-о-ох! Я был бедный и бледный священник, — пел он в нос, как поет любитель, исполняющий что-то старинное.

— Заметьте, — сказал он, обретая обычный тембр, — мода меняется даже в Церкви. Теперь едва ли найдешь бледного священника.

— Да, — согласился я. — Молодые помощники викария мясисты и спортивны. Бледных я что-то не видал.

— Вероятно, вы не знакомы с моим племянником?

— Как это ни прискорбно.

— Слова этой арии подошли бы к нему. Вот, послушайте.

В те времена, о которых я говорю (сказал мистер Маллинер), мой племянник Августин был молод и бледен. Еще с детства он отличался исключительной хлипкостью, и в богословском колледже его обижали низкие души. Как бы то ни было, приехав в Нижний Брискет, чтобы помогать викарию, он поразил всех кротостью и робостью. Тихий, волосы льняные, глазки голубенькие, повадка праведной трески. Словом, именно этот тип священника имел в виду Гилберт, когда писал либретто.

Свойства викария не помогали преодолеть природную робость. Преподобный Стенли Брендон был массивен и сердит, а его малиновое лицо и сверкающий взор испугали бы и более смелого помощника. Студентом он славился как боксер в тяжелом весе, и племянник говаривал, что он привносит в приходскую жизнь самый дух ринга. Однако именно его дочери отдал Августин свое сердце. Поистине, Купидон сильнее малодушия.

Прелестная Джейн нежно любила Августина, но встречались они тайно, не решаясь открыться викарию. Племянник, честный, как все Маллинеры, нестерпимо страдал. Однажды, гуляя в саду, у лавровых кустов, он возмутился духом.

— Дорогая, — сказал он, — я больше не вынесу. Сейчас же иду к нему и прошу твоей руки.

Джейн побледнела, прекрасно зная, что получит он пинок ногой.

— Нет! — вскричала она. — Не надо!

— Дорогая, — сообщил мой племянник, — обман греховен.

— Хорошо, иди, только не сегодня!

— Почему?

— Папа очень сердится. Епископ ругает его в письме за лишние вышивки на ризах. Сегодня папа сказал, что Слон не имеет права говорить с ним в таком тоне. Они вместе учились.

— А завтра, — взволновался Августин, — епископ приедет сюда, на конфирмацию!

— Вот именно. Я очень боюсь, что они повздорят. Какая жалость, что у папы — этот епископ! Папа все время вспоминает, как дал ему в глаз, потому что тот налил ему чернил за шиворот. Значит, сегодня не пойдешь?

— Не пойду, — заверил Августин,

— И подержишь ноги в горчице? Трава такая мокрая...

— Подержу, подержу.

— Ты такой хрупкий.

— Да...

— Надо бы попринимать тонизирующее средство.

— Может, и надо бы... Спокойной ночи, дорогая.

 

Джейн скользнула в дом, Августин пошел в свою комнату, которую снимал на Главной улице, и, войдя, сразу увидел посылку. Рядом лежало письмо. Он рассеянно его открыл.

«Дорогой Августин!»

 

Он посмотрел на подпись. Писала тетя Анджела, жена моего брата Уилфрида. Если вы помните историю о том, как они поженились, вам известно, что Уилфрид — знаменитый химик, который, среди прочего, создал крем «Жгучий цыган» и лосьон «Горный снег».

 

«Дорогой Августин! (писала Анджела Маллинер). Последнее время я много о тебе думаю, никак не могу забыть, какой ты был слабенький, когда мы виделись. Вероятно, тебе не хватает витаминов. Прошу тебя, следи за здоровьем!

Мне все казалось, что тебе надо попринимать тонизирующее средство. По счастливой случайности, Уилфрид как раз изобрел одно, называется «Эй, смелей!», умножает кровяные шарики. Это — пробный флакон, я взяла его из лаборатории. Принимай его, дорогой, именно он тебе и нужен.

Любящая тетя Анджела.

P.S. Столовую ложку на ночь и с утра».

 

Августин не был суеверен, но совпадение его потрясло. Только Джейн заговорила о средстве — и вот оно, пожалуйста. Поневоле усмотришь тут смысл. Он встряхнул бутылку, откупорил, налил полную ложку — и выпил, закрыв глаза.

К счастью, снадобье было приятным на вкус, хотя и резковатым, словно херес, в котором вымачивали старую подошву. Августин почитал богословский трактат и лег в постель.

Как только нога его скользнула между простыней и одеялом, он обнаружил, что миссис Уордл, его хозяйка, забыла положить грелку.

— Ну что же это такое! — сказал он в глубокой обиде, ибо сотни раз говорил, что ноги у него мерзнут. Выскочив из постели, он кинулся на лестницу, взывая:

— Миссис Уордл! Ответа не было.

— Миссис Уордл! — завопил он так, что затряслись окна. Послышалось шарканье, сварливый голос спросил:

— Ну, что там еще? Августин трубно фыркнул.

— Что?! — взревел он. — А вот что! Сколько раз говорить? Опять забыли грелку!

Миссис Уордл удивилась.

— Я не привыкла... — начала она.

— Мол-чать! — заорал Августин. — Меньше слов, больше грелок! Живей, живей, а то съеду! Комнат много, вы не одна. Эй, живо!

— Сейчас, мистер Маллинер. Сейчас, сейчас, сейчас. Я мигом.

— Поживей! Ну, ну, ну! Проворнее!

— Сию минуточку, мистер Маллинер...

 

Через час, перед самым сном, Августин подумал: не был ли он грубоват со своей хозяйкой? Не допустил ли он... как бы тут сказать... неучтивости? Да, печально решил он, что-то такое было. Он зажег свечу, взял дневник и написал:

 

«Кроткие наследуют землю. Достаточно ли я кроток? Сегодня, укоряя хозяйку, которая не дала мне грелку, я был несколько резок. Искушение — сильное, но все же я виноват, ибо дал волю страстям. На будущее: сдерживать такие порывы».

 

Но, когда он проснулся, чувства были иные. Он принял «Эй, смелей!» и, заглянув в дневник, едва поверил, что сам это написал. «Резок»? Ну, конечно. А как еще обращаться с безмолвными особами, которые не дают тебе грелку?

Он густо зачеркнул эту запись и написал сбоку: «Чушь! Так ей и надо, старой дуре».

После чего пошел завтракать.

Чувствовал он себя превосходно. Дядя Уилфрид не ошибся, лекарство действовало на эти шарики. До сих пор Августин о них не знал, но теперь, поджидая яичницу, явственно ощущал, что они просто пляшут. Видимо, они собирались стайками и веселились вовсю.

 

Он еще пел, когда миссис Уордл принесла завтрак.

— Что это такое? — грозно спросил он.

— Яишенка, мистер Маллинер. Хорошая.

— В каком смысле? Быть может, она добра; быть может, она учтива; но есть ее нельзя. Идите в кухню и попытайтесь снова. В кухню, не в крематорий! Жарить — одно, сжигать — другое, любезная. Уловили разницу? Не уловите — съеду, у вас и так слишком дорого.

Радость бытия, с которою он начал день, не уменьшалась, а, скорее, росла. Августин так взбодрился, что, против обычая, взял шляпу, надел ее набекрень и пошел пройтись по лугам.

На обратном пути, совсем уж расцветший, он увидел зрелище, редкое в сельской местности, — бегущего епископа. В таких местечках вообще редко видят епископов, но если уж увидят, то в карете или на чинной прогулке. Этот несся, как лошадь на скачках, и Августин залюбовался им.

Епископ, большой и толстый, отличался, казалось бы, солидностью, а не прытью — но бежал хорошо. Мелькая гетрами, промчался он мимо Августина и вдруг, доказывая свою многогранность, взлетел на дерево. Племянник мой догадался, что побудила его к этому лохматая пятнистая собака, подбежавшая к дереву сразу после него.

Августин подошел к ним.

— Не поладили с бессловесным другом? — осведомился он. Епископ посмотрел вниз со своего насеста.

— Молодой человек, — сказал он, — спасите меня!

— Рад служить, — откликнулся Августин.

Прежде он боялся собак, теперь — не колебался. С несказанной быстротой схватив камень, он швырнул его и крякнул от радости, угодив в цель. Собака, сообразив, что к чему, ускакала со скоростью 45 миль в час, а епископ, осторожно спустившись, схватил руку Августина:

— Вы меня спасли!

— Ладно, чего там! Мы, клирики, должны помогать друг другу.

— Я думал, она меня вот-вот схватит.

— Да, собачка могучая. Как говорится, грубая сила. Суровый песик.

Епископ кивнул.

— Зрение его не притупилось, и крепость в нем не истощилась. Второзаконие, 34, 7. Не могли бы вы мне сказать, где тут живет викарий? Боюсь, я сбился с пути.

— Я провожу вас.

— Спасибо. Лучше бы вам не заходить, у нас со старым Пирогом серьезная беседа... то есть с преподобным Стенли Брендоном.

— А у меня — с его дочерью. Побуду в саду.

— Вы — замечательный человек, — сказал епископ, когда они двинулись в путь. — Наверное, его помощник?

— Пока — да, — отвечал Августин, хлопая спутника по плечу, — но подождите, что будет! Подождите, сами увидите.

— Да, конечно. Вы пойдете далеко, так сказать — доберетесь до вершин.

— Как вы в недавнем прошлом? Ха-ха!

— Ха-ха! — поддержал его епископ. — Ну и пройдоха вы, однако!

И он ткнул Августина в бок.

— Ха-ха-ха! — сказал Августин и хлопнул его по спине.

— Кроме шуток, — промолвил епископ, когда они вошли в сад, — я послежу за тем, чтобы вы получили все, чего достойны. Поверьте, дорогой мой, я в жизни своей не видел такого ловкого удара. Слова мои я взвесил, я вообще человек прямой.

— Велика истина и сильнее всего, — сказал Августин. — Вторая книга Ездры, 4,41.

И пошел к лавровым кустам, где обычно встречался с Джейн. А епископ, подойдя к двери, позвонил в звонок.

 

Хотя они не договорились о свидании, Августин удивлялся, что Джейн все нет. Он не знал, что отец поручил ей развлекать жену епископа, показывая этой достойной даме местные виды. Прождав четверть часа, он решил было уйти, но тут до него донесся звук сердитых голосов. Видимо, они долетали из комнаты, выходившей в сад.

Легко пробежав по лужайке, Августин приблизился к дому. Окно, доходившее до пола, было открыто.

— Ах, вот как?! — говорил викарий дрожащим, звонким голосом.

— Да уж, именно так, — отвечал епископ.

— Ха-ха!

— Еще посмотрим, кто над кем посмеется!

Августин подошел поближе. Джейн боялась не зря, старые товарищи ссорились. Он заглянул в окно. Викарий шагал по ковру, заложив руки за спину, тогда как епископ стоял у камина и дерзко смотрел на былого друга.

— Кто бы рассуждал о ризах! — возмущался викарий.

— Не ваше дело.

— Нет, вы скажите, с чем их едят? Ха-ха.

— И скажу!

— Пожалуйста. Просим.

— Ризы — это облачение, расшитое по определенному образцу. Спорьте, не спорьте, любезнейший Пирог, а вы от образца отступили. Придется это исправить, не то будет хуже.

Викарий гневно сверкнул глазами.

— Вот как? — спросил он. — А я не исправлю. Нет, это надо же, какая наглость! Быть может, вы забыли, что я знавал вас замурзанным мальчишкой и мог бы кое-что рассказать?

— Я ничего не скрываю!

— Да? А кто положил французу в ящик белую мышь?

— Кто налил варенья старосте в постель? — парировал епископ.

— У кого был грязный воротничок?

— Кому надевали слюнявчик? — гремел великолепный голос (заметим, что даже шепот епископа оглашал весь храм). — Кого вырвало за ужином?

Викарий задрожал. Лицо его стало темно-лиловым.

— С индейкой что-то случилось, — выговорил он.

— Еще бы! Вы ее слопали, вот что с ней случилось. Если бы вы заботились о душе так, как заботитесь об утробе, вы были бы епископом.

— Да?

— Нет, что это я! У вас бы мозгов не хватило.

Викарий зловеще засмеялся.

— Мозгов! Нет, это бесподобно! Мы прекрасно знаем, как становятся епископом.

— Что вы имеете в виду?

— Вот вы — епископ. Не будем спрашивать, чему вы этим обязаны.

— То есть как?

— Так. Не будем.

— Почему?

— Потому. Вам же лучше!

Этого епископ не выдержал. Лицо его перекосилось, он шагнул вперед — но Августин вскочил в комнату.

— Ну, ну, ну, ну! — сказал он. — Ну-ну-ну-ну-ну!

Епископ и викарий воззрились на него.

— Не надо! — заметил мой племянник.

Первым опомнился викарий.

— Кто вас сюда пустил? — заорал он. — Почему вы скачете? Вы что, клоун?

Августин смело встретил его взгляд.

— Нет, — отвечал он, — я священник. А потому мне больно, когда священнослужители, мало того — бывшие друзья, забывают о дружбе и о сане. Это дурно. Это очень дурно, мои дорогие.

Викарий закусил губу. Епископ опустил голову. Августин положил руки им на плечи.

— Разве можно так кричать? — спросил он.

— Это не я, — сказал викарий, — это он начал.

— Ну и что? — возразил мой племянник, останавливая жестом епископа. — Будьте благоразумны. Уважайте правила спора. Помягче, полегче, поучтивей. Вы считаете, — обратился он к епископу, — что у нашего друга слишком узорные ризы?

— Да. И не уступлю.

— Допустим. Но что такое узор перед истинной дружбой? Подумайте немного. Вы вместе учились. С ним, с нашим славным хозяином, играли вы на лужайке, с ним метали перья на уроке. Неужели все это ничего не значит для вас? Неужели память молчит?

Викарий вытирал слезы. Епископ искал платок. Все молчали.

— Прости меня, — сказал наконец епископ.

— Нет, ты меня прости, — сказал викарий.

— Знаешь, индейка протухла. Помню, я еще удивлялся, зачем подают такую гадость.

— Когда ты положил эту мышь, ты совершил подвиг. Тебя бы тогда и сделать епископом.

— Пирог!

— Слон!

Они обнялись.

— Вот так-то, — одобрил Августин. — Все в порядке?

— Да-да! — воскликнул викарий.

— В высшей степени, — подтвердил епископ. — Носи что хочешь, Пирог, тебе виднее.

— Нет-нет! Я был не прав. Зачем вообще эти вышивки?

— Пирог, мой дорогой...

— Не беспокойся, Слон! Мне совершенно все равно, есть они или нет.

— Какой человек! — Епископ закашлялся и помолчал, чтоб хоть немного скрыть свои восторги. — Пойду-ка погляжу, где моя жена. Они гуляют с твоей дочерью.

— Вон, возвращаются.

— А, вижу! Красивая у тебя дочь...

Августин хлопнул его по плечу.

— Золотые слова, епиша! Лучшая девушка на свете. Я ее люблю, и, спешу сказать, взаимно. Недостает отцовского благословения. Тогда уж огласили бы в церкви. Ну как?

Викарий подпрыгнул, словно его укололи. Как многие викарии, он недолюбливал простых священников, а моего племянника считал самым жалким из этого презренного класса.

— Что?! — воскликнул он.

— Превосходнейшая мысль, — умилился епископ. — Я бы сказал, перл мудрости.

— Моя дочь — за простым священником!

— Кто им не был? Ты — был, Пирог.

— Да, но не таким.

— Конечно. И я таким не был. Куда нам с тобой! Я в жизни своей не встречал такого замечательного юноши. Знаешь ли ты, что меньше часа назад он с удивительной смелостью и поразительной ловкостью спас меня от мерзкой собаки в черных пятнах? Я буквально погибал, когда этот молодой человек быстро, четко, мудро угодил в нее камнем.

Викарий явственно боролся с каким-то сильным чувством.

— В черных пятнах? — уточнил он.

— Черных, как ночь. Но не черней ее души.

— Угодил камнем?

— Еще как!

Викарий протянул Августину руку.

— Маллинер, — сказал он, — я этого не знал. Теперь, когда я знаю, у меня нет возражений. Именно эта собака цапнула меня за ногу во второе воскресенье перед Великим постом, когда я гулял по берегу, сочиняя проповедь о некоторых проявлениях так называемого духа времени. Женитесь, я разрешаю. Да обретет моя дочь то счастье, которое может дать ей такой муж.

Ответив с должным чувством, Августин ушел, а за ним — и епископ, молчаливый, если не мрачный.

— Я очень обязан вам, Маллинер, — через какое-то время сказал он.

— Ну что вы! — воскликнул Августин. — Что вы, что вы!

— Обязан. Вы спасли меня от большой беды. Если бы вы не вскочили в комнату, я бы дал ему в глаз.

— Наш дорогой викарий может довести, — согласился Августин.

— Я уже стиснул руку, сжал кулак, приноровился — и тут вы. Страшно подумать, что было бы, если бы не такт, удивительный в ваши годы. Меня могли лишить сана. — Он вздрогнул. — Меня бы выгнали из клуба. Но, — он погладил Августина по плечу, — не будем гадать! Не будем строить мрачные домыслы. Расскажите лучше о себе. Вы любите эту прелестную девушку?

— Да, люблю.

Епископ опечалился.

— Подумайте, Маллинер. Брак — дело серьезное. Не делайте этого шага. Я — женат, и на прекраснейшей женщине, но часто думаю, что холостому — лучше. Женщины, мой дорогой, — странные создания.

— Не без того, — согласился Маллинер.

— Моя жена — лучшая из женщин. И все же... — Епископ печально замолчал, почесывая спину. — Вот, смотрите, — сказал он. — Тепло сегодня?

— Даже жарко. Двадцать два, — сказал Августин.

— Именно, двадцать два. Фланель при моей чувствительной коже! Если вам не трудно, мой дорогой, почешите мне спину вашей палкой.

— Епиша, — возмутился Августин, — что же это такое! Зачем вы согласились?

Епископ покачал головой.

— Вы не знаете моей жены. Ей не возражают.

— Чушь! — вскричал Августин, глядя за деревья, туда, где жена епископа снисходительно и великодушно рассматривала в лорнет лобелию. — Да я в два счета!..

Епископ схватил его за руку.

— Что вы собираетесь сделать?

— Поговорю с вашей женой. Фуфайку, в такой день! Чудовищно! Просто дичь какая-то. В жизни моей не слышал...

Епископ печально глядел ему вслед. Он искренне полюбил его и не мог спокойно смотреть, как бездумно идет он на гибель. Сейчас она посмотрит на него в лорнет. Англия усеяна останками безумцев, на которых она смотрела...

Он затаил дыхание. Августин подошел к ней, она подняла лорнет... Епископ закрыл глаза и для верности отвернулся.

Наконец, через долгое время, он услышал веселый голос:

— Все в порядке, епиша.

— Как... как?..

— В порядке. Она говорит, идите переоденьтесь. Епископ покачнулся.

— Что... что вы ей сказали? Чем убедили?

— Ну, напомнил, что сегодня тепло, пожурил немного...

— По-жу-ри-ли?!

— Она была очень рада. Приглашала как-нибудь зайти.

— Мой дорогой! — вскричал епископ. — Почему «зайти»? Переезжайте к нам. Будьте моим секретарем. Жалованье назначьте сами. Если вы женитесь, вам нужно много денег. Не покидайте меня, я ждал вас столько лет!

 

Августин вернулся домой уже под вечер. Обедал он у викария, оживляя застолье беседой.

— Вам письмо, мистер Маллинер, — услужливо сказала хозяйка.

Августин его взял.

— Как ни жаль, миссис Уордл, — заметил он, — я вскоре уезжаю.

— Ах, Боже мой! Если что не так...

— Нет-нет, епископ берет меня в секретари. Переезжаю в его дворец.

— Подумать только! Вы и сами будете епископом, мистер Маллинер.

— Возможно. Весьма возможно. Что ж, почитаем, что нам пишут.

Он распечатал письмо. Пока он читал, лоб его прорезали морщины.

 

«Дорогой Августин! Пишу в спешке, твоя тетя натворила дел.

Она послала тебе образец моего нового снадобья, а взяла его — тайно от меня. Если бы она сказала, что думает сделать, я бы предотвратил беду.

Препарат «Эй, смелей!» бывает двух видов, А и Б. А — достаточно мягкое тонизирующее средство, предназначенное для людей. Б годится исключительно для животного царства и создано мною по настойчивым просьбам индийских магараджей.

Как тебе известно, магараджи очень любят охоту на тигров. Сами они при этом сидят на слонах; и часто бывает, что слоны, увидев тигра, поворачивают обратно. Чтобы скорректировать эту тенденцию, я изготовил препарат типа Б. Если подмешать столовую ложку в утренний корм, самый робкий слон бестрепетно пойдет на тигра.

Тем самым, подожди, пока я пришлю средство А.

Твой любящий дядя Уилфрид».

 

Какое-то время Августин думал. Потом просвистел начало псалма, предназначенного на двадцать шестое июня, и вышел из комнаты.

Через четверть часа двинулась в свой путь телеграмма:

 

«Шропшир, Лессер Лоссингем, Уилфриду Маллинеру.

 

Письмо получил. Вышли немедленно ящик препарата Б. Благословенны житницы твои и кладовые твои тчк Второзаконие двадцать восемь зпт пять тчк Августин».

 

Ход слоном

Еще одно воскресенье продвигалось к концу, когда мистер Маллинер пришел в «Привал рыболова» не в своей фетровой шляпе, а в блестящем цилиндре. Сопоставив это с черным костюмом и с благоговейным тоном, каким он заказывал виски, я вывел, что он побывал в церкви.

— Хорошая проповедь? — спросил я.

— Неплохая. Говорил новый священник. Ничего, приятный.

— Кстати, о священниках, — сказал я. — Что было дальше с вашим племянником, о котором вы рассказывали?

— С Августином?

— С тем, который принимал «Эй, смелей!».

— Это — Августин. Я рад, нет — я тронут, что вы запомнили мою немудреную повесть. Мир себялюбив, нелегко найти хорошего слушателя. Так на чем мы остановились?

— Он стал секретарем епископа и переехал к нему.

— Ах, да! Что ж, перенесемся на шесть месяцев.

 

Добрый епископ Стортфордский (сказал мистер Маллинер) обычно начинал день в веселом, радостном духе. Входя в кабинет, он улыбался, если не напевал псалом; но в это утро мы заметили бы в нем какую-то мрачность. Подойдя к дверям, он помешкал и, с трудом решившись, взялся за ручку.

— Здравствуйте, мой дорогой, — сказал он как-то смущенно.

Августин приветливо посмотрел на него из-за кучи писем.

— Привет, епиша! Как прострел?

— Боли гораздо меньше, спасибо. В сущности, их почти нет. Это — от погоды. Вот, зима уже прошла, дождь миновал, перестал. Песнь Песней, 2, II.

— И слава Богу, — откликнулся Августин. — Письма неинтересные. Викарий святого Беовульфа спрашивает насчет ладана.

— Напишите, не стóит.

— Хорошо.

Епископ смущенно потирал подбородок.

— Маллинер, — сказал он.

— Да?

— Вот вы говорите, «викарий». Естественно, я вспомнил о вчерашней нашей беседе... насчет места в Стипл Маммери.

— Да? — повторил Августин. — Ну, и как же?

Епископ скривился от горя.

— Мой дорогой, — проговорил он, — вы знаете, как я вас люблю. Сам по себе я непременно отдал бы место вам. Но возникли непредвиденные сложности. Жена сказала, чтобы я назначил туда ее кузена. Он, — горько добавил епископ, — блеет, как овца, и не отличит стихаря от алтарной занавески.

Августин испытал естественную боль, но он был Маллинер, а значит — умел проигрывать.

— Ну и ладно, епиша, — сердечно заметил он. — Ничего, перебьемся.

— Сами понимаете, — сказал епископ, проверив, закрыта ли дверь, — непрестанная капель в дождливый день и сварливая жена — равны. Притчи, 27, 15.

— Вот именно. Лучше жить в углу на кровле, чем со сварливою женой в пространном доме. Там же, 21,4.

— Как вы меня понимаете, Маллинер!

— Что ж, — сказал Августин, — вот важное письмо. От какого-то Тревора Энтвистла.

— Да? Мы с ним вместе учились. Сейчас он директор нашей школы, Харчестера. Что же он пишет?

— Приглашает на открытие статуи лорда Хемела оф Хемстед.

— Тоже из нашей школы. Мы его звали Туша.

— Есть постскриптум: «Осталось бутылок десять старого портвейна».

Епископ поджал губы.

— Старый хрыч... то есть преподобный Тревор Энтвистл зря думает, что меня пленят столь мирские соображения. Но друг — это друг. Мы едем.

— Мы?

— Я без вас не обойдусь. Школа вам понравится. Прекрасное здание, построено при Генрихе VII.

— Знаю, знаю. У меня там брат учится.

— Вот как? Ах ты, Господи! Я там не был лет двадцать. Да, Маллинер, чего бы мы в жизни ни достигли, любовь к своей школе не проходит. Alma mater, мой дорогой, нежная мать...

— Еще бы!

— Мы стареем, мой дорогой, и нам не вернуть былой беспечности. Жизнь нелегка. Тогда, в отрочестве, мы не знали тягот. Нам не приходилось разочаровывать друзей.

— Да бросьте, епиша! Бросьте и плюньте. Я весел, как всегда.

Епископ вздохнул.

— Хотел бы я быть таким веселым! Как вам это удается?

— Принимаю «Эй, смелей!»

— «Эй, смелей!»?

— Да. Такое средство, изобрел мой дядя Уилфрид. Творит чудеса.

— Угостите меня, мой дорогой. Что-то я приуныл. И с чего они вздумали ставить статую Туше? Метал в людей бумажные стрелы, вымоченные в чернилах. Что ж, не нам судить... Пишите Энтвистлу, мой дорогой, мы едем в Харчестер.

Хотя, как он и сказал Августину, епископ не был в школе двадцать лет, там почти ничего не изменилось — ни парк, ни здание, ни люди. Все было точно таким, как сорок три года назад, когда он впервые туда явился.

Вот кондитерская, где шустрый подросток с острыми локтями норовил протолкаться к прилавку и свистнуть булочку с джемом. Вот — баня, вот — футбольное поле, вот — библиотека, спортивный зал, дорожки, каштаны, все — такое, каким было в те дни, когда он знал о епископах только то, что у них шнурки на шляпе.

Нет, разница была: на треугольном газоне, перед библиотекой, стоял пьедестал, а уж на нем — некая глыба, то есть статуя лорда Хемела, ради которой, собственно, он и приехал.

Шли часы, им все больше овладевало какое-то чувство. Поначалу он принял его за естественное умиление, но естественное умиление, как-никак, ублажает душу; а это — никак не ублажало. Однажды, обогнув угол, он увидел капитана футбольной команды во всей его славе и затрясся, как желе. Капитан почтительно снял шапочку; неприятное чувство прошло, но епископ успел его опознать. Именно это ощущал он сорок с лишним лет назад, когда встречал начальство.

Он удивился. Получалось так, словно какая-то фея тронула его волшебной палочкой, обратив тем самым в измазанного чернилами мальчишку. Общество Тревора Энтвистла это укрепляло. Когда-то юный Килька был его лучшим другом и почему-то совсем не изменился. Увидев его в директорском кресле, при мантии и шапочке, епископ чуть не подпрыгнул — ему показалось на долю мгновения, что, ведомый своим особым юмором, Килька идет на страшный риск.

Как бы то ни было, он с облегчением встретил день торжества.

Само оно показалось ему скучным и глупым. В школьную пору он не любил лорда Хемела и с большим отвращением думал о том, что надо восхвалять его звучной речью.

Кроме того, он боялся. Ему казалось, что вот-вот выйдет кто-нибудь из начальства, даст по кумполу и скажет: «Не выпендривайся».

Но этого не случилось. Напротив, речь имела большой успех.

— Дорогой епископ, — сказал старый генерал Кроувожад, возглавлявший совет попечителей, — посрамили вы меня, старика. Стыдно вспомнить, что я лепетал. А вы... Великолепно! Да, ве-ли-ко-леп-но.

— Спасибо большое, — выговорил епископ, краснея и копая ногой землю.

Время шло, усталость росла. После обеда он в кабинете директора мучился головной болью. Преподобный Тревор Энтвистл тоже был невесел.

— Нудные эти торжества, — сказал он.

— Еще бы!

— Даже от старого портвейна лучше не стало...

— Ни в малой мере. Интересно, не поможет ли «Эй, смелей!»? Такое тонизирующее средство, мой секретарь принимает. Ему-то оно приносит пользу; удивительно бодрый человек. Не попросить ли дворецкого, чтобы он зашел к нему и позаимствовал бутылочку? Он будет только рад.

— Несомненно.

Дворецкий принес из комнаты Августина полбутылки густой темной жидкости. Епископ вдумчиво ее оглядел.

— Проспекта нет, я вижу, — сказал он, — но не гонять же беднягу снова! Да он ушел, наверное, вкушает заслуженный отдых. Разберемся сами.

— Конечно, конечно. Оно горькое? Епископ лизнул пробку.

— Нет. Скорее приятное. Странный вкус, я бы сказал — оригинальный, но горечи нет.

— Что ж, выпьем для начала по рюмочке.

Епископ налил два бокала и серьезно отпил из своего. Отпил и директор.

— Вполне, — сказал епископ.

— Недурно, — сказал директор.

— Как-то светлеешь.

— Не без того.

— Еще немного?

— Нет, спасибо.

— Ну, ну!

— Хорошо, чуточку.

— Очень недурно.

— Вполне.

Прослушав историю Августина, вы знаете, что брат мой Уилфрид создал это снадобье, чтобы подбодрить слонов, когда они робеют перед тигром; и прописывал он среднему слону столовую ложку. Тем самым вы не удивитесь, что после двух бокалов епископ и директор, скажем так, изменились. Усталость ушла вкупе с депрессией, сменили же их веселость и обострившееся чувство юности. Епископ ощущал, что ему — пятнадцать лет.

— Где спит твой дворецкий? — спросил он, немного подумав.

— Бог его знает. А что?

— Да так. Хорошо бы поставить у него в дверях капканчик.

— Неплохо!

Они подумали оба. Потом директор хихикнул.

— Что ты смеешься? — спросил епископ.

— Вспомнил, как ты глупо выглядел с этим, с Тушей. Несмотря на веселье, высокий лоб епископа прорезала морщина.

— Золотые слова! — произнес он. — Хвалить такого гада! Мы-то знаем... Кстати, чего ему ставят памятники?

— Ну, все-таки, — сказал терпимый директор, — он много сделал. Как говорится, строитель Империи.

— Можно было предугадать. И лезет, и лезет, всюду он первый! Кого-кого, а его я терпеть не мог.

— И я, — согласился директор. — А как мерзко смеялся! Будто клей булькает.

— А обжора! Мне говорили, он съел три бутерброда с ваксой, это после консервов.

— Между нами, я думаю, он крал в кондитерской. Нехорошо клеветать на человека, но посуди сам, видел ты его без булочки? То-то и оно.

— Килька, — сказал епископ, — я скажу тебе таку-ую штуку! В 1888 году, в финальном матче, когда мы сгрудились вокруг мяча, он лягнул меня по ноге.

— А эти кретины ставят ему статуи! Епископ наклонился вперед и понизил голос:

— Килька!

— Да!

— Знаешь что?

— Нет.

— Подождем до двенадцати, пока все лягут, и выкрасим его голубеньким.

— А почему не розовым?

— Можно и розовым.

— Нежный цвет.

— Верно. Очень нежный.

— Кроме того, я знаю, где розовая краска.

— Знаешь?

— Знаю.

— Да будет мир в стенах твоих, о Килька, и благоденствие в чертогах твоих, — сказал епископ.

Когда епископ через два часа закрыл за собою дверь, он думал о том, что Провидение, благосклонное к праведным, буквально превзошло себя. Крась — не хочу! Дождь кончился; но месяц, тоже не подарок, стыдливо прятался за грядой облаков.

Что до людей, бояться было нечего. Школа после полуночи — пустыннейшее место на земле. Статуя с таким же успехом могла стоять в Сахаре. Взобравшись на пьедестал, они по очереди быстро выполнили свой долг. Лишь на обратном пути, стараясь идти потише, нет — уже подойдя к входной двери, испытали они удар судьбы.

— Чего ты топчешься? — прошептал епископ.

— Минутку, — глухо отозвался директор, — наверное, в другом кармане.

— Что?

— Ключ.

— Ты потерял ключ?

— Да, кажется.

— Килька, — сурово сказал епископ, — больше я не буду красить с тобой статуи.

— Уронил, что ли...

— Что нам делать?

— Может, открыто окно в кладовке?..

Окно открыто не было. Дворецкий, человек верный и ответственный, уходя на покой, закрыл его и даже спустил жалюзи.

Поистине, уроки детства готовят нас к взрослой жизни.

— Килька! — сказал епископ.

— Да?

— Если ты все не перестроил, за углом есть водосточная труба.

Память не подвела его. Среди плюща темнела та самая труба, по которой спускался он летом 86-го, чтобы выкупаться ночью.

— Лезем, — властно сказал он.

Когда они достигли окна, епископ сообщил другу, что, если он еще раз лягнет его, ему это припомнится. И тут окно внезапно распахнулось.

— Кто там? — спросил звонкий молодой голос.

Директор растерялся. Да, было темно, но все же он рассмотрел неприятную клюшку для гольфа и признался было, кто он, чтобы избежать дурных подозрений; но ему пришло в голову, что и это — опасно.

Епископ соображал быстрее.

— Скажи, — прошептал он, — что мы коты главного повара.

Честным, совестливым людям тяжела такая ложь, но что же делать?

— Не беспокойтесь, — заметил он с предельной небрежностью, — мы просто коты.

— То есть гуляки?

— Нет, обычные. Из зверей.

— Наш хозяин — шеф-повар, — подсказал снизу епископ.

— Хозяин — повар, — сообщил директор.

— А-га!.. — сказал человек в окне. — Ну, входите.

Он вежливо отошел в сторонку. Епископ благодарно мяукнул на ходу для вящей правдивости и побежал к себе, равно как и директор. Казалось бы, все прекрасно. Однако директору было не по себе.

— Как ты думаешь, он поверил? — беспокойно спрашивал он.

— Не знаю, — ответил епископ. — Нет, все-таки его обманула наша беспечность.

— Да, наверное. А кто он?

— Мой секретарь. Ну, который дал это средство.

— Тогда все в порядке. Он не выдаст.

— Верно. А больше улик нету.

— Может быть, — задумчиво прибавил директор, — нам не стоило его красить...

— Надо же кому-нибудь! — возразил епископ.

— Да, — оживился директор, — ты прав.

 

Епископ заспался допоздна и завтракал в постели. День, нередко пробуждающий совесть, ее не пробудил. Он ни о чем не жалел, разве что о том, не лучше ли, не ярче ли голубая краска. С другой стороны, нельзя обижать друга. И все-таки, голубое производит сильное впечатление...

В дверь постучали, вошел мой племянник.

— Привет, епиша! — сказал он.

— Доброе утро, Маллинер, — приветливо ответил епископ. — Что-то я заспался, поздно лег.

— А вот скажите, — спросил секретарь, — вы не хлебнули лишнего? Я говорю не о вине, а о нашем средстве.

— Лишнего? Нет. Выпил два бокала.

— О, Господи!

— В чем дело, мой дорогой?

— Да нет, ничего. Мне показалось, что вы какой-то странный на трубе.

Епископ опечалился.

— Значит, вы разгадали — э — наш невинный обман?

— Да.

— Понимаете, мы забыли дома ключ. Как хороша природа ночью! Бездонная тьма небес, дуновенье ветра, словно бы шепчущее нам великую тайну, всякие запахи...

— М-да, — сказал Августин, — тут большой тарарам, кто-то выкрасил эту статую.

— Выкрасил?

— Выкрасил.

— Ах, — заметил терпимый епископ, — школьники — это школьники!

— Очень странное дело...

— Конечно, конечно. Жизнь исполнена тайн, мой дорогой.

— Самое странное, что на статуе — ваша шляпа.

— Что?!

— Шляпа.

— Маллинер, — сказал епископ, — оставьте меня. Мне надо подумать.

 

Он быстро оделся, с трудом застегнув гетры дрожащими пальцами. Дрожал он потому, что вспомнил. Да, он вспомнил, как надевал статуе шляпу: «А что? — думал он тогда. — Хорошая мысль».

Директор был в школе, учил шестиклассников изящно писать по-гречески. Пришлось подождать до половины первого, когда зазвенел звонок, предвещая большую перемену. Епископ стоял у окна, едва сдерживая нетерпение. Наконец директор вошел, ступая тяжело, словно что-то его гнетет. Он снял шапочку, снял мантию, опустился в кресло и проговорил:

— В толк не возьму, что на меня нашло...

— Удивляюсь, — сухо сказал епископ. — Мы выполнили наш долг, протестуя против того, что черт знает кому ставят статуи.

— А шляпу оставлять, тоже долг? — осведомился директор.

— Возможно, — признал епископ, — я зашел чуть дальше, чем следует. — Он кашлянул. — Это вызвало подозрения?

— Еще бы!

— Что думают попечители?

— Требуют, чтобы я нашел виновного. Иначе... в общем, будет плохо.

— Неужели снимут с поста?

— Да, вероятно. Придется уйти самому. А уж епископом мне в жизни не стать.

— Епископом? И слава Богу! У нас тяжелая жизнь, Килька.

— Хорошо тебе говорить. А кто меня втравил?

— Вот это да! Ты сам просто рвался в бой.

— С твоей подачи.

— Прямо скажем, ты не сопротивлялся!

Они вызверились друг на друга, вот-вот — и началась бы свара, но епископ взял себя в руки.

— Килька, — сказал он, улыбаясь своей дивной улыбкой, — это ниже нашего достоинства. Лучше подумаем, как выкрутиться из положения, в которое мы так необдуманно попали. Давай, например...

— Нет, — отвечал директор, — давай сделаем так...

— Ничего не выйдет.

Они посидели и подумали. В это время открылась дверь.

— Генерал Кроувожад, — сообщил дворецкий.

— О, если б я имел крылья голубки! Псалом 14, стих 6, — пробормотал епископ.

Действительно, они бы ему не помешали. Сэр Эктор Кроувожад, кавалер многих орденов, долго подвизался в секретной службе Западной Африки, где его прозвали Уах-нах-Б'гош-Б'джинго, что в вольном переводе означает «Большой Начальник, Который Видит Все Насквозь».

У генерала были голубые глаза и густые седые брови. Епископ счел, что взгляд его слишком пронзителен.

— Нехорошо, — сказал попечитель. — М-да-м. Нехорошо.

— Что уж хорошего, — согласился епископ.

— Скажем так, плохо. Ужасно. Чудовищно. Знаете, что у нее на голове? Ваша шляпа, епископ. Шляпа. А-х-м! Шляпа.

— Моя? — вдохновенно вскричал епископ. — Откуда вы знаете? Тут были сотни епископов.

— Там ваше имя. У-хр-р! Имя. Имя.

Епископ вцепился в подлокотник. Генерал сверлил его взглядом, и ему все больше казалось, что он — овца, повстречавшаяся с изготовителем мясных консервов. Когда он собрался сказать, что это — подделка, в дверь постучали.

— Войдите! — вскричал директор.

Вошел небольшой мальчик. На кого-то он был похож, кроме помидора с носом, но епископ никак не мог вспомнить, на кого именно.

— Сэр, простите, сэр, — сказал мальчик.

— Пошел, пошел, — сказал сэр Эктор, — пошел! Не видишь, мы заняты?

— Сэр, я насчет статуи, сэр.

— Статуи? Статуи? А-хм-х-рр! Статуи?

— Сэр, это я, сэр.

— Что?! Что?! Что?! Что?! Что?!

Восклицания эти распределялись так:

епископ —

одно

генерал —

три

директор —

одно

 

пять.

Мальчик стал ярко-алым.

— Вы — покрасили — статую?! — воскликнул директор.

— Сэр, да, сэр.

— То есть ты? — спросил епископ.

— Сэр, да, сэр.

— Ты? Ты? Ты? — осведомился генерал.

— Сэр, да, сэр.

Все помолчали. Епископ смотрел на директора, директор — на епископа, генерал — на мальчика, мальчик — в пол. Первым заговорил военачальник.

— Кошмар! — сказал он. — Кошмар, м-м-м, кошмар. Немедленно исключить, исключить, исклю...

— Нет! — звонко откликнулся директор.

— Тогда — выдрать. Выдрать.— Х-р-р! Выдрать.

— Нет!

Странное, неведомое достоинство снизошло на Тревора Энтвистла. Он быстро дышал носом, глаза напоминали креветку

— Когда речь идет о дисциплине, — сказал он, — решаю я. На мой взгляд, для суровости нет оснований. Вы согласны со мной, епископ?

Епископ вздрогнул. Он думал о том, что недавно, в статье о чудесах, пошел на поводу современной мысли и выказал излишний скепсис.

— О, конечно! — отвечал он.

— Умываю руки, — сказал сэр Эктор, — руки, м-дэ, руки. Если так воспитывают нашу смену, не удивительно, что страна катится псу под хвост. Хвост. Хвост.

Дверь захлопнулась за ним. Директор, нежно улыбаясь, обернулся к мальчику:

— Больше не будете? — спросил он.

— Не буду, сэр.

— Тогда и мы не будем строги к ребячьей проделке. Вы согласны, епископ?

— О, да!

— Мы и сами в его годы, ха-ха!

— Конечно, конечно.

— Итак, Маллинер, перепишите двадцать строчек Вергилия, и мы обо всем забудем.

Епископ вскочил.

— Маллинер?!

— Да.

— У меня такой секретарь. Вы не в родстве?

— Да, сэр. Он мой брат.

— О! — сказал епископ.

 

Августина он нашел в саду за обработкой розовых кустов (ибо племянник мой — завзятый садовод) и положил ему руку на плечо.

— Маллинер, — сказал он, — я узнал ваш почерк.

— А? — сказал Августин. — О чем вы?

— Как вам известно, — продолжил епископ, — вчера, из самых лучших, мало того — благочестивых соображений, мы с преподобным Тревором Энтвистлом выкрасили в розовый цвет статую Туши Хемела. Только что некий мальчик взял это на себя. Он — ваш брат.

— Вот как?

— Чтобы спасти меня, вы подучили его. Не отпирайтесь. Августин смущенно улыбнулся.

— Епиша, какие пустяки!

— Надеюсь, расходы не слишком обременительны? Насколько я знаю младших братьев, он потребовал мзды.

— Да что там, два фунта. Хотел три, но это уж слишком.

— Они возместятся вам, Маллинер.

— Что вы, епиша!

— Да, возместятся. Сейчас у меня их нет, но пошлю по новому адресу в Стипл Маммери.

Августин едва удержал нежданные слезы.

— Епиша! — хрипло воскликнул он. — Не знаю, как вас благодарить. Вы все обдумали?

— Обдумал?

— Ну, жена на ложе твоем, Второзаконие, 13,6. Что она скажет?

Глаза у епископа сверкнули.

— Маллинер, — ответил он, — птица небесная может перенесть слово, и крылатая — пересказать речь. Екклесиаст, 10, 20. Я ей позвоню.


Пламенный Мордред

Пинта Пива тяжко запыхтел.

— Вот дурак! — сказал он. — Всюду понатыканы пепельницы, а он, видите ли...

Речь шла о молодом человеке с рыбьим лицом, который недавно вышел, бросив окурок в корзинку, а та радостно вспыхнула. Пожарникам-любителям пришлось попотеть. Пиво Полегче, с высоким давлением, расстегнул воротничок; глянцевая грудь мисс Постлвейт бурно вздымалась.

Только мистер Маллинер, видимо, смотрел на произошедшее со всей терпимостью.

— Будем к нему справедливы, — заметил он, попивая горячее виски с лимоном. — Вспомним, что здесь у нас нет рояля или дорогого старинного стола, о которые нынешнее поколение тушит сигареты. Поскольку их нет, он, естественно, облюбовал корзинку. Как Мордред.

— А ктой-то? — спросил Виски с Содовой.

— Кто это? — поправила его мисс Постлвейт.

— Мой племянник. Поэт. Мордред Маллинер.

— Какое красивое имя! — вздохнула наша хозяйка.

— Как и он сам, — заверил мистер Маллинер. — И то подумать, карие глаза, тонкие черты, прекрасные зубы. Зубы в данном случае очень важны, с них все и началось.

— Он кого-то укусил?

— Нет. Он пошел их проверить — и встретил Аннабеллу.

— А ктой-то?

— Кто это? — ненавязчиво подсказала мисс Постлвейт.

— Ой, ладно! — воскликнул Виски.

 

Аннабелла Спрокет-Спрокет (сказал мистер Маллинер), единственная дочь сэра Мергатройда и леди Спрокет-Спрокет из Сматтеринг-холла, вошла в приемную, когда Мордред сидел там один и листал старый «Тэтлер». Увидев ее, он ощутил, что слева в груди что-то бухнуло. Журнал поплыл, потом застыл, и племянник мой понял, что влюбился.

Почти все Маллинеры влюблялись сразу, но мало у кого были такие прочные основания. Аннабелла сверкала красотой. Ее мой племянник и заметил, но, подергавшись с минутку, словно пес, подавившийся куриной костью, обнаружил еще и печаль. Когда незнакомка принялась за старый «Панч», глаза ее просто светились скорбью.

Мордред пылко сочувствовал ей. В приемной зубного врача есть что-то такое, освобождающее, и он решился заметить:

— Не бойтесь, сперва он посмотрит в зеркальце. Может, ничего не найдет...

Она улыбнулась, слабо, но все же так, что Мордред немного подскочил.

— Что мне врач! — сказала она. — Я редко приезжаю в Лондон. Хотела походить по магазинам, а теперь — не успею, поезд уходит в четверть второго.

Все сокровенное рыцарство выпрыгнуло из Мордреда, словно форель из воды.

— Пожалуйста, — сказал он, — пожалуйста, я не спешу!

— Ну, что вы!

— Совершенно не спешу. Вот, журнал дочитаю.

— Если вам правда все равно...

Мордред мог бы сразиться сейчас с драконом или влезть на гору за эдельвейсом, а потому заверил, что только рад служить. Незнакомка вошла в кабинет, сразив его благодарным взглядом, он — закурил и впал в экстаз. Когда она вышла, он вскочил, кинув сигарету в корзинку. Красавица вскрикнула. Он сигарету вынул.

— Как глупо! — сказал он с неловким смешком. — Вечно я так, все рассеянность... Сжег две квартиры.

Она удивилась.

— Совсем? До основания?

— Ну, что-то осталось... И вообще, они на верхнем этаже.

— Но сами квартиры сгорели?

— О, да!

Она помолчала, как бы о чем-то думая. Потом очнулась и произнесла:

— До свидания, мистер Маллинер. Спасибо вам большое.

— Не за что, мисс...

— Спрокет-Спрокет.

— Не за что, мисс Спрокет-Спрокет. Какие пустяки! Она ушла, он направился к дантисту, тяжко страдая — не от боли (тот ничего не нашел), а от горя. Посудите сами: влюбился — и никогда ее не увидит! Опять корабли в ночи... Легко представить, что он ощущал, получив назавтра такое письмо:

 

«Дорогой мистер Маллинер!

Моя дочь поведала мне, какую услугу Вы ей оказали. Не могу выразить, как я Вам благодарна. Она любит побродить по Бонд-стрит, а если бы не Вы, ей пришлось бы ждать полгода.

Вероятно, вы человек занятой, как все в Лондоне, но, если улучите время, посетите нас, мы с мужем будем очень рады.

Искренне Ваша

Аврелия Спрокет-Спрокет».

 

Мордред прочитал это шесть раз за минуту с четвертью, а потом — семнадцать, помедленней. Видимо, Она спросила его адрес у ассистентки. Поразительно, такой ум! Кроме того, это кое о чем говорит. Дочери не просят матерей пригласить вас, если вы не произвели на них впечатления! Коту ясно.

Племянник мой кинулся на почту, послал телеграмму и вернулся укладывать вещи.

 

Назавтра, в поезде, Мордред слышал, что колеса стучат «Спро-кет, спро-кет». Шепча эти слоги — имени он еще не знал, — он вышел на маленькой станции. Когда он увидел, что Она приехала его встречать, шепот едва не перешел в крик.

Минуты три, уже в машине, Мордред не мог сказать ни слова. Вот — она, думал он, вот — я, вот, собственно, мы. Опережая события, он чуть не спросил, согласна ли она ехать так вечно, но тут машина остановилась у табачной лавки.

— Я сейчас, — сказала Она. — Обещала Биффи, что куплю сигареты.

— Биффи?

— Капитану Биффену, он у нас гостит. А Гаффи просил чистилку для трубки.

— Гаффи?

— Это Дик Гаффингтон. Ну, вы слышали. Чемпион, на бегах.

— Он тоже у вас гостит?

— Да.

— У вас много народу?

— Нет, не очень. Биффи, Гаффи, Просей, Фредди — он чемпион по теннису, Томми... ах, да, еще Алджи! Вы знаете, охотник, Алджи Фрипп.

Мордред пришел в отчаяние. Нет, что же это такое? Охотники, чемпионы, какие-то силачи... Хуже киноактеров! Слабая надежда побудила его спросить:

— Они все с женами?

— Нет, они не женаты.

Надежда поперхнулась и тихо умерла. Оставшись один, племянник мой размышлял. Если бы у этих типов, думал он, была хоть какая-то совесть, они бы давно женились. Ну, что это такое? Думают только о себе. Именно это и губит Англию.

Туг он заметил, что Она вернулась, мало того — что-то говорит.

— Да? — спохватился он. — Простите?

— Я говорю, у вас хватит сигарет?

— Спасибо, вполне.

— Это хорошо. Конечно, в вашей комнате тоже есть пачка. Мужчины любят курить в постели. Собственно, пачки там две — турецкие и виргинские. Отец положил.

— Очень любезно с его стороны, — машинально признал Мордред.

 

Я очень хотел бы сообщить вам (продолжал мистер Маллинер), что теплый прием утешил Мордреда. Но нет, он его не утешил. Хотел бы я сказать и о том, что все эти Биффи и Гаффи были плюгавы; но лгать не могу. Кроме того, они явственно обожали Ее.

А хуже всего был дом, один из тех домов, которые строят человек на двадцать, не считая сотни слуг. Романтик, взглянув на такое жилище, думает о рыцарях, прагматик — о том, во сколько оно обходится. Что до Мордреда, он впал в отчаяние.

Хорошо, думал он, предположим, я пробьюсь через этих Биффи — но посмею ли я увезти Ее из такого дома? Конечно, и в Лондоне можно что-то снять, но в самом просторном из лондонских жилищ Она будет чувствовать себя как сардинка.

Вконец исстрадавшись, он ушел к себе часов в одиннадцать. Хозяин его проводил, а заодно проверил, хватит ли у него сигарет.

— Ах, как вы правы! — приветливо сказал он. — Молодые часто разрушают здоровье ночными бдениями! Что ж, облачимся в халат и закурим, хе-хе? Надеюсь, сигарет тут много. Спокойной ночи, мой мальчик, приятного сна.

Когда дверь за ним закрылась, Мордред, как он и предвидел, облачился в халат и закурил. Но это не все — он присел к столу, чтобы написать Аннабелле стихи, которые зрели в нем весь вечер.

Замечу, что мой племянник принадлежал к современной школе. Рифму он не ценил, пел же, чаще всего, трупы и кухонные запахи. Но сейчас, когда лунный свет серебрил его балкон, воображение просто кишело словами типа «кровь», «любовь», «луна» и «она».

«Синие глаза», — написал Мордред.

«Нежные уста», — написал все он же.

«О, синь очей — как синь небес!» Нет, нет.

«Уста...»

«Чиста...»

Чушь какая-то!

Взрычав от горя, он разорвал листок и бросил в корзину.

Сияют синие глаза,
И улыбаются уста
Пом-пом, пом-пом, пом-пом чиста
(Гроза ? Нет! Не коза же...)

Глаза сияют синевой
Уста (О, Господи!)
Ту-рум, my-рум, ту-рум, я твой
И тру-ру-ру (а с чем рифмовать?!)

Хорошо,

Чиста таинственная синь
Твоих непостижимых глаз!
Тра-ля, mpa-ля, тра-ля-ля кинь?вынь? Ну, что это!
Та-ра-ра-ра-pa-pa-pa-раз.

Он бросил и этот листок, тихо выругался, встал. Ничего не получалось; и он понял, почему. Вдохновение избегает кресел. Побегай, поломай пальцы, повороши волосы. Сперва он думал обойтись комнатой, но лунный свет, струившийся в окно, его приманил. Он вышел на балкон. Темная, таинственная трава была совсем близко. Он прыгнул; и не зря. Ободренная обстановкой, Муза услужливо кинулась к нему. Пройдясь по газону взад-вперед, он шустро начал:

Сияющая синева
Твоих божественных очей...

Придирчиво взвешивая рифмы «жива», «ночей» и «лучей», он внезапно заметил, что невдалеке, чуть повыше, тоже что-то сияет; и, присмотревшись, понял, что горят его занавески.

Вообще-то он был не очень ловок и сметлив, но здесь — не растерялся.

— Пожар! — закричал он. — Горим!

Из окна кто-то высунулся.

— Что-что? — спросил капитан Биффен.

— Горим!

— Простите?

— Го-рим! Гвендолен, Оливия, Роза...

— А, горим! Так-так.

Тут появились и другие обитатели.

В последующих событиях, боюсь, племянник мой не слишком отличился. Мы живем в век специализации. Мордред, как мы видели, специализировался на возжигании, а не на тушении огня. Сжигая квартиры, он обычно поспешал вниз и посылал привратника посмотреть, как там и что. Так и теперь, даже под взглядом Аннабеллы, он явственно уступал Биффи и Гаффи.

Смотрел он на них с тоской. Посудите сами: они востребовали воду; они построились в цепь; Фредди влез на балкон; Алджи влез на бочку, чтобы подавать ему все, что нужно. Что же до Мордреда, он споткнулся о Гаффи, перевернул два ведра на Просси и получил совет отойти в сторонку.

Там он и провел горчайшие минуты. Искаженное лицо хозяина свидетельствовало о том, как дорого ему родное гнездо, как мерзок человек, его поджегший. Беспокойные лица дам тоже ничего хорошего не предвещали.

Наконец Фредди сообщил, что опасность позади.

— Все, — сказал он, прыгая на траву. — А чья это комната, не знаете?

Мордред пошатнулся, но не изменил прославленной отваге Маллинеров.

— Моя.

Шестеро мужчин посмотрели на него.

— Ваша?

— А, ваша?

— А что случилось?

— С чего началось?

— Да-да, с чего?

— Уж с чего-нибудь, — подытожил мозговитый Биффен. — Так просто не начнется, э?

Мордред овладел своим голосом.

— Вероятно, — сказал он, — я бросил сигарету в корзину, а там много бумаги...

— Бумаги? Почему это?

— Я писал стихи. Все очень удивились.

— Что писали? — спросил Просей.

— То есть что? — уточнил Гаффи.

Стихи? — проверил Биффи уТомми.

— Да вроде бы, — в ошеломлении отвечал тот.

— Он стихи писал, — сообщил Фредди стоящему рядом Алджи.

— Он что, их пишет?

— Вроде бы...

— Ну, это, знаете!..

— Да уж...

Явственное презрение снести нелегко. Мордред напоминал себе, что они — тупицы, филистеры, кретины, лишенные чувства прекрасного, но это почти не помогало. Конечно, надо смотреть на них сверху вниз, но попробуй, посмотри, если ты в халате, да еще ногам холодно! Словом, он страдал. Когда же дворецкий, поджав губы, склонился к глуховатой кухарке и, бросив на него брезгливый взгляд, что-то ей стал втолковывать, племянник мой не выдержал.

— Простите, сэр Мергатройд, — проговорил он, — мне нужно уехать первым же поездом. Семейные дела...

И, не сказав больше ни слова, он пошел в дом.

Племянник мой привык к пожарищам; но, войдя в свою комнату, понял, что спать ему не придется. Кроме неприятного запаха горелых стихов, мешала и вода. Расторопный Фредди обратил помещение во внутреннее море. Разве что утка могла бы устроиться на такой постели.

Вот почему минут через десять Мордред лежал на диванчике с высокой спинкой, который, в свою очередь, стоял в библиотеке. Он считал овец, но сон не шел; да и впрямь, заснешь ли на дыбе? Стоит ли считать овец, если каждая из них, обретя сходство с Аннабеллой, бросает на тебя укоризненный взгляд?

Собравшись послать куда-нибудь двести тридцать вторую овцу, Мордред подскочил, как от взрыва, ибо внезапно зажегся свет. Подрожав немного, мой племянник осторожно высунул нос, чтобы понять, в чем дело.

В комнату только что вошли три человека: сэр Мергатройд с тарелкой сандвичей, его жена с сифоном и стаканчиками и сама Аннабелла с бутылками, в которых он опознал виски и два имбирных пива.

Племяннику моему претит всякое лукавство, и он собрался вскочить, а там — и удалиться, но понял, что шлепанцы — где-то глубоко под диванчиком. Нельзя же, в самом деле, предстать перед Аннабеллой босым!

Поэтому он лежал, слушая в тишине, как свистит содовая и произносят «кляц!» бутылки имбирного пива.

В конце концов хозяин заговорил.

— М-да... — сказал он. — Дела-а...

Забулькало пиво, потом леди Спрокет-Спрокет тихо, изысканно произнесла:

— Больше ничего не предпримешь.

— Вот именно, — поддержал ее муж. — Судьбы не переборешь. Что ж, придется торчать в этом проклятом бараке... Все деньги уходят, до гроша! А если б не эти чертовы гости... не эти... ну, эти... стоял бы страховой инспектор у горки пепла и выписывал чек! Нет, какие кретины! Ты видела Фриппа с ведрами?

— Еще бы! — вздохнула хозяйка.

— Аннабелла! — сказал хозяин.

— Да, папочка?

— Если тебе придет в голову выйти за Алджернона Фриппа, Уильяма Биффена, Джона Гаффингтона, Эдварда Проссера, Томаса Мейнприса или Фредерика Бута, помни: только через мой труп. Нет, какие гады! Ведра, видите ли! Мы бы могли переехать в Лондон...

— В хорошенькую квартирку... — сказала леди Спрокет-Спрокет.

— Рядом с клубом...

— И с магазинами...

— И с театрами...

— И с друзьями...

— Когда Аннабелла, — продолжал баронет, подкрепляясь сандвичем, — проявила такой ум, распознав возможности Маллинера, счастье было буквально под рукой. Эта усадьба давно ждала человека, который бросает сигареты в корзину. Я верил, что нам наконец послали ангела...

— Папа, — сказала Аннабелла, — он сделал все, что мог.

— Да, — согласился хозяин. — А как он ведра опрокидывал! Как путался в ногах! В жизни мне никто так не нравился. Хорошо, пишет стихи — но так ли это страшно? Поэты — тоже люди. Да я сам на банкете Верных Сынов Вустершира сочинил очень недурной стишок. Всем очень понравилось, они даже подпевали. Вот, послушай: «Одна девица из Иттельна вела себя неосмотрительно...»

— Папа! При маме!

— Да-да, не стоит. Что ж, пойду лягу. Идем, Аврелия. А ты, Аннабелла?

— Я еще посижу, подумаю.

— Что-что?

— Подумаю.

— А, подумаешь! Ну-ну.

— Мергатройд, — сказала леди Спрокет-Спрокет, — неужели это конец? Сигарет еще много, мы могли бы дать ему корзинку...

— Зачем? Сама слышала, он уезжает. Когда я подумаю, что мы никогда не увидим этого... Эй, эй, эй! Ты что, плачешь?

— О, мама!

— В чем дело, дорогая?

— Мама, я его люблю! Еще там, у дантиста, я это поняла. А теперь...

— Эй! — крикнул Мордред, выглядывая из-за спинки. — Аннабелла, это правда?

Появление его, естественно, вызвало некоторый отклик. Сэр Мергатройд подпрыгнул, как скачущий боб. Жена его задрожала, как желе. Что же до их дочери, она разинула рот и смотрела, как смотрят те, кому явилось привидение.

— Вы меня любите?

— Да, Мордред.

— Сэр Мергатройд, — сказал мой племянник, — имею честь просить у вас руку вашей дочери. Я всего лишь бедный поэт...

— Бедный?

— То есть скромный. А так, вообще, я богатый. Я могу предоставить Аннабелле все, что требуется.

— Тогда берите ее, мой мальчик! Жить вы будете в Лондоне?

— Как и вы.

Сэр Мергатройд покачал головой.

— Нет-нет, мечты мои кончились. Да, я надеялся, в конце концов — дом застрахован на сто тысяч фунтов, но что с того? Доживу мои дни в этой проклятой усадьбе. Выхода нет.

— Вы хотите сказать, что у вас нет парафина? Баронет вздрогнул.

— Парафина?

— Если б он был, — нежно заметил Мордред, — могло бы оказаться, что нынешний пожар не совсем потух. Так бывает с пожарами. Льешь эту воду, вроде все в порядке, а искра-то осталась! И ка-ак вспыхнет!.. Скажем, здесь.

— Или в бильярдной, — подсказала хозяйка.

— И в бильярдной, — поправил ее мой племянник. — Да что там, и в гостиной, и в столовой, и в кухне, и в людской, и в комнатке у дворецкого. Но если нет парафина...

— Мой мальчик, — жалобно сказал баронет, — откуда вы это взяли? У нас его завались. Весь погреб полон.

— Аннабелла покажет, как туда пройти, — предложила хозяйка. — Покажешь, доченька?

— Конечно, мама. Тебе там очень понравится, дорогой. Так живописно... Может быть, тебя заинтересуют наши запасы бумаги и стружек...

— Ангел мой! — восхитился Мордред. — Ты обо всем подумала!

Он отыскал шлепанцы и вместе с нею направился к лестнице. Когда они шли по ступенькам, над перилами показалось лицо сэра Мергатройда, и к ногам их, как благословение, упал коробок.


Как бросают курить

Среди мыслителей, каждый вечер собирающихся в «Привале рыболова», не всегда царит гармония. Мы люди пылкие, а пылкие люди неизменно спорят друг с другом. Поэтому в нашей мирной гавани можно услышать звон голосов, стук кулака, визг: «Нет, разрешите!..»; баритон: «Должен вам сказать...» и многое другое.

К счастью, мистер Маллинер всегда с нами, а чары его личности усмиряют любую бурю. Скажем, сегодня, когда я пришел туда, он разнимал Кружку Эля и Лимонного Сока.

— Господа, господа, — говорил он мягким голосом посланника, — зачем вам спорить?

Кружка указал сигарой на Сока.

— А что он говорит?

— Умные вещи.

— Что-то не слышал!

— Я говорю, что курить — вредно. Так оно и есть.

— Нет.

— Есть. Вот я курил, курил и заболел. Щеки ввалились, лицо пожелтело, глаза погасли, словом — настоящий скелет. Бросил — и пожалуйста!

— Что «пожалуйста»? — спросил Кружка.

Но Сок, на что-то обидевшись, встал и исчез в ночи, а мистер Маллинер с облегчением вздохнул.

— Я рад, что он ушел, — сказал он. — У меня твердые взгляды. Табак — величайшее благо, доводы эти глупы. Как легко их опровергнуть! Хорошо, две капли никотина мгновенно убивают собаку — так не капайте! Кто вас просил?

Он попыхтел сигарой, помолчал, и его приятное лицо стало очень серьезным.

— Бросать курение не только глупо, — сказал он. — Это опасно. Просыпается бес, живущий в нас, и мы становимся угрозой для общества. Никогда не забуду, что случилось с моим племянником. Кончилось-то все хорошо, но сперва...

 

— Те из вас (сказал мистер Маллинер), кто вращается среди художников, знают имя и картины моего племянника Игнатия. Слава его неуклонно растет. Однако во времена, о которых я расскажу, он еще не был так известен, заказы случались реже, и в свободные дни он играл на укелеле[1], если не делал предложения прекрасной Гермионе, дочери сэра Герберта Росситера и леди Росситер, Кенсингтон, Скэнтлбери-сквер, 3. Скэнтлбери-сквер очень близко от его мастерской, так что у него вошло в привычку завернуть за угол, сделать предложение, получить отказ, вернуться, поиграть на своем укелеле, раскурить трубку и предаться размышлениям о том, почему Гермиона его отвергает.

Бедность? Нет, он не беден.

Сплетни? Нет, он чист.

Внешность? Он хорош собой, а в некоторых ракурсах — красив, и вообще, если ты выросла рядом с такими мордами, как Сиприан и Джордж, и не тому обрадуешься. Сиприан, тощий и бледный, был критиком; Джордж, толстый и розовый, развил в себе редкую прыть, которая помогала ему непрестанно занимать деньги.

Игнатию пришло в голову, что кто-то из них может знать причину. Как-никак они часто видели сестру, и она могла обмолвиться, почему отвергает любовь замечательного человека. Итак, он пошел к Сиприану — у того своя квартира — и прямо спросил, в чем дело. Сиприан выслушал его, поглаживая тонкой ручкой левую бакенбарду.

— Страдаем от неразделенной любви? — уточнил он.

— Страдаем, — ответил мой племянник.

— Не понимаем, в чем дело?

— Не понимаем.

— Теряемся в догадках?

— Вот именно.

— Что ж, если мы не боимся истины, — сказал Сиприан, переходя к правой бакенбарде, — я случайно знаю причину. Ты напоминаешь ей Джорджа.

Игнатий попятился и закричал:

— Джорджа?!

— Да.

— Чушь какая! Человек не может быть похож на Джорджа.

— А вот ты похож.

Игнатий побежал в «Козла и бутылку» немного утешиться и тут же увидел другого брата Гермионы.

— Привет! — сказал Джордж. — Привет, привет, привет!

— Джордж, — сказал Игнатий, — ты, часом, не знаешь, почему твоя сестра меня не любит?

Как же, знаю, — ответил Джордж.

— Знаешь?

— Да.

— Почему же?

— Сказать прямо?

— Говори.

— Ну ладно, только одолжи мне фунтик до пятницы.

— Нет.

— Не одолжишь?

— Ни в коем случае. Вернемся к нашей теме. Почему Гер-миона мне отказывает?

— Потому, — отвечал Джордж, — что ты похож на Сиприана.

Игнатий пошатнулся.

— На Сиприана?

— Она так считает.

Вернувшись к себе, Игнатий стал размышлять. Чтобы облегчить себе дело, он составил такой список:

Джордж:

Сиприан:

Похож на свинью.

Похож на верблюда.

Прыщи.

Бакенбарды.

Ничего не делает.

Пишет об искусстве.

Говорит: «Привет!»

Говорит «мы», как врач какой-нибудь.

Жутко хохочет.

Мерзко хихикает.

Жрет.

Питается фруктами.

Рассказывает анекдоты.

Читает стихи.

Руки — толстые.

Руки — тонкие.

Тайна оставалась тайной. Он нахмурился; и вдруг прозрел:

Курит, как паровоз.

К., как п-з.

Вот она, разгадка! Возможно ли?.. Да, конечно.

Любовь к Гермионе, звезда его жизни, стала лицом к лицу с другой любовью. Неужели надо поступиться трубкой? Способен ли он на эту жертву? Он заколебался.

И тут все одиннадцать фотографий Гермионы Росситер подбодряюще улыбнулись ему. Он решился. Мягко вздохнув, как вздыхает русский крестьянин, бросая сына волкам, бегущим за санями, он вынул трубку изо рта, взял табак, взял сигары, аккуратно все завернул и отдал приходящей служанке для ее мужа — человека очень достойного, но небогатого.

Игнатий Маллинер бросил курить.

 

Те, кто бросал курить, прекрасно знают, что поначалу муки не так уж велики, потому что тебя распирает гордыня, похожая на веселящий газ.

Весь следующий день Игнатий смотрел со снисходительной жалостью на курящих людей, ощущая при этом то, что ощущает святой аскетического типа. Ему хотелось сказать заблудшим, что табак содержит окись углерода, которая, входя в непосредственный контакт с красными кровяными шариками, лишает их способности поставлять тканям кислород. А пиридин, а раздражение слизистых оболочек? Да что там, курение — пагубная привычка, от которой сильный человек может отказаться, как только захочет.

Следующая фаза началась тогда, когда он вернулся в мастерскую.

Завтрак художника (две сардинки, остаток ветчины, бутылка пива) сменился странной пустотой, какую испытал Гиббон, закончив «Упадок и разрушение Римской империи». Жизнь лишилась смысла, и, мыкаясь по мастерской, мой племянник думал, что бы ему такое сделать. Иногда он пускал небольшие пузыри, иногда — лязгал зубами. Трубки между ними не было.

Снедаемый сумеречной тоской, он взял свое укелеле и поиграл песню «Старик — река», но лучше ему не стало. Однако он открыл причину: какая может быть радость, если ты не творишь добро?

Мир печален и угрюм, это ясно. Что отсюда следует? Если мы предадимся наслаждениям, мы увидим, что они пусты. Ветчина утратила свои чары, укелеле — свою прелесть. Конечно, есть трубка — но мы не курим. Так что остается добро. Короче говоря, к трем часам Игнатий Маллинер достиг третьей фазы — всерастворяющей жалости, которая и погнала его на Скэнтлбери-сквер.

Шел он туда не для того, чтобы жениться на Гермионе Росситер. Нет, из отдельных замечаний он давно вывел, что хозяйка дома хотела бы получить ее портрет, но оставался глух. Любовь — это любовь, но и художник — это художник, он не любит писать даром. До сей поры художник побеждал.

Теперь все изменилось. Коротко, но выразительно Игнатий сообщил леди Росситер, что больше всего на свете хочет написать ее дочь. За такую великую честь он, естественно, денег не возьмет, а потому — ждет их с Гермионой завтра в одиннадцать утра.

Он чуть не предложил написать и саму леди Росситер в вечернем платье с бельгийским грифоном, но удержался, зато потом, на улице, об этом горевал.

Снедаемый угрызениями, он решил пригласить Сиприана, чтобы тот высказал мнение о новой картине, а после отыскать дорогого Джорджа и одолжить ему денег. Через десять минут он был у критика.

— Чего, чего мы хотим? — недоверчиво переспросил тот.

— Мы хотим, — повторил Игнатий, — чтобы ты пришел ко мне завтра с утра и сказал, что ты думаешь о новой картине.

— Мы не шутим? — уточнил Сиприан, которого приглашали нечасто, а выгоняли из мастерских — очень много раз.

— Что ты, что ты! — заверил его Игнатий. — Мы хотим узнать мнение знатока.

— Значит, буду в одиннадцать, — сказал Сиприан. И племянник мой побежал в «Козла и бутылку».

— Джордж! — воскликнул он там. — Мой дорогой! Я ночь не спал, думал, есть ли у тебя деньги. Если нет, возьми у меня.

Глаза над пивной кружкой просто полезли на лоб. Побледневший Джордж опустил кружку, но поднял руку.

— Все, — сказал он. — Бросаю пить. Слуховые галлюцинации.

Игнатий ласково похлопал его по плечу.

— Нет, мой дорогой, — ответил он, — это тебе не мерещится. Можешь верить своим ушам.

Джордж поверил им (заметим, что они были большими и красными), но все же не успокоился.

— Ты предлагал мне денег?

— Да.

— Денег???

— Вот именно.

— Я не писал, я ничего не говорил, а ты?..

— Ну, конечно!

Джордж глубоко вздохнул и снова поднял кружку.

— Вот теперь пишут, чудес не бывает, — сказал он. — Какая чушь! Что там — бред, — сурово прибавил он. — Сколько, фунт?

Игнатий укоризненно поднял брови.

— Так мало? — мягко удивился он.

Джордж побулькал и спросил:

— Пять?

Игнатий с мягкой укоризной покачал головой.

— Оставь эти мелочи, Джордж, — посоветовал он. — Бери шире. Мысли масштабней.

— Неужели десять?

— Я бы сказал, пятнадцать, — поправил его мой племянник. — Если не больше.

— Вот это да!

— Что ж, прекрасно. Приходи завтра ко мне с утра, так... в одиннадцать.

Сияя благожелательностью, он похлопал Джорджа по спине, а через несколько часов, ложась в постель, сказал самому себе: «Сотворивший добро заслужил ночной отдых».

Как все, кто живет напряженной жизнью духа, Игнатий спал крепко. Обычно он, проснувшись, долго лежал в полузабытье, пока его не пробуждал манящий запах жареной грудинки. Однако в то утро, открыв глаза, он ощутил необычайную резвость. Иными словами, он достиг той фазы, когда пациент начинает нервничать.

Исследовав свои чувства, он понял, что нервы разгулялись. Кошка что-то свалила в коридоре, он взвился и крикнул было служанке, миссис Перкинс: «Да уберите вы ее!», когда она (служанка, не кошка) появилась пред ним, сообщая, что готова вода для бритья. Взвившись уже к потолку белым коконом простынь, он трижды перевернулся в воздухе и опустился на пол, дрожа, как перепуганный мустанг. Сердце его завязло в гландах, глаза совершенно вылезли.

Когда разум вернулся на свой престол, Игнатий тихо заплакал, но вспомнил, однако, что он — Маллинер, побрел в ванную, встал под душ и немного очухался. Помог и обильный завтрак, так что он совсем пришел в себя, но тут заметил, что нет трубки, и снова впал в меланхолию.

Долго сидел он, закрыв лицо руками, впивая все скорби мира. Вдруг что-то изменилось. Минуту назад он жалел людей так, что сердце лопалось, — и вот он ощутил, что ему на них наплевать; мало того, он терпеть их не может. Зайди к нему кошка, он бы пнул ее ногой. Зайди миссис Перкинс, он бы шлепнул ее муштабелем. Но кошка ушла отдохнуть на помойку, миссис Перкинс пела на кухне псалмы. Игнатий кипел, как закрытый котел. Невесело усмехаясь, он поджидал, не появится ли живое существо.

Именно тогда, словно верблюд в оазисе, в дверях показался Сиприан.

— Здравствуй, дорогой мой, — заметил он. — Можно войти?

— Давай входи, — отвечал Игнатий.

При виде бакенбард, а главное — черного носка, который дважды обвивал шею критика, вдвое умножая его мерзостность, племянник мой впал в необыкновенное, болезненное волнение, словно тигр, завидевший служителя с грудой мяса. Медленно облизнувшись, он мрачно глядел на Сиприана. Над постелью висел дамасский кинжал в роскошных ножнах. Он снял его, вынул и попробовал о палец.

Критик тем временем рассматривал картину сквозь монокль в черной оправе. Подвигав вдобавок головой и поглядев сквозь пальцы, он издал те специфические звуки, которые издают критики.

— Мда-ммм, — проговорил он. — Хммм... Хрффф! Есть ритм... да, ритм, ничего не скажешь... но можем ли мы признать, что это — искусство? Нет, не можем.

— Нет? — переспросил Игнатий.

— Нет и нет, — подтвердил Сиприан, поигрывая левой бакенбардой. — Где жизнь? Где налет вечности?

— Нет? — уточнил Игнатий.

— Ни в малейшей мере.

Поиграв с другой бакенбардой, Сиприан прикрыл глаза, откинул голову, задвигал пальцами и что-то прогудел, как бы понукая лошадь.

— Жизнью поступаться нельзя, — сообщил он. — Палитра — это оркестр, художник — дирижер. Краска должна быть плотной, должна быть весомой. Фигура на холсте должна дышать, что там — бодрствовать. Тогда и возникнет жизнь. Что до налета вечности...

Может быть, он знал, что о нем сказать, но его прервал тот звук, какой издает леопард, подкравшийся к добыче. Обернувшись, он увидел, что художник идет к нему, криво и неприятно улыбаясь. Глаза его сверкали, в правой руке он сжимал клинок с искусно украшенной рукоятью.

Критик, побывавший во многих мастерских, приучился действовать быстро. В один миг увидел он, что дверь закрыта, а между ним и нею — хозяин, и мгновенно юркнул за мольберт. Несколько минут художник и критик метались по обе стороны мольберта, и только с двенадцатого выпада Сиприан был ранен в руку.

Другой бы сдался, потерял голову — другой, но не он. Многоопытный критик два дня назад буквально измотал одного из лучших анималистов, больше часа гонявшегося за ним с настоящей дубинкой.

Сохранив спокойствие и обретя дополнительную резвость, он перескочил в шкаф, как истинный стратег, которым и должен быть критик, если он общается с художниками.

Игнатий покачнулся и не сразу обрел равновесие. Выпутавшись из циновки, он бросился к шкафу. Ручка не поддавалась. Сиприан держался, пока его враг не отступил.

Отступив, художник побрел обратно, взял укелеле, поиграл «Старика» и как раз дошел до «Никто не скажет — видно, что-то знают», когда дверь отворилась и в ней появился Джордж.

— Привет! — заметил он.

— Р-р-р. — ответил Игнатий.

— Что значит «р»? — осведомился гость.

— То и значит, — отвечал хозяин.

— Я насчет денег.

— Р-р-р!

— Двадцать фунтов, помнишь? Лежу сегодня и думаю: «А почему не двадцать пять?» Такая круглая цифра.

— Р-р-р!

— Что ты заладил «р» да «р»?

Игнатий гордо выпрямился.

— Моя мастерская, — сказал он. — Что хочу, то говорю.

— Конечно, старик, конечно, — заторопился Джордж. — Эй, привет! Шнурок развязался. Завяжу-ка я его, а то и упасть можно. Прости, минуточку.

Он наклонился, Игнатий примерился получше, раскачал правую ногу и смело метнул ее вперед.

 

Тем временем леди Росситер и дочь ее Гермиона, завернув за угол, подошли к дверям мастерской. На лестнице они остановились, ибо мимо что-то пролетело, по-тюленьи пыхтя.

— Что это? — вскричала леди Росситер.

— Да, странно, — согласилась Гермиона. — Такое тяжелое... Надо спросить мистера Маллинера, не уронил ли он чего-нибудь.

Когда они вошли в мастерскую, Игнатий стоял на одной ноге и потирал пальцы другой. По рассеянности, присущей художникам, он забыл, что еще в домашних туфлях. Однако, несмотря на боль, вид у него был такой, какой бывает у человека, поступившего правильно.

— Доброе утро, — сказала леди Росситер.

— Доброе утро, — сказала Гермиона.

— Добррр утрррр, — сказал Игнатий, с отвращением глядя на них. Теперь он понял, что хуже всех в семье — не братья, а именно сестра, и быстротечная радость сменилась горчайшей скорбью. Мы не смеем вообразить, что случилось бы, наклонись в этот миг Гермиона.

— Вот и мы, — сказала леди Росситер.

Шкаф тихонько приоткрылся, оттуда выглянуло бледное лицо. Взметнулась пыль, раздался свист рассекаемого воздуха, что-то вылетело в дверь — и она захлопнулась.

Леди Росситер, тяжко пыхтя, прижала руку к сердцу.

— Что это? — спросила она.

— Мне кажется, Сиприан, — предположила Гермиона.

— Ушел! — закричал Игнатий, выбегая на лестницу. Когда он вернулся, кривясь от горя, леди Росситер думала

о том, что два психиатра пришлись бы очень кстати, но не огорчалась — безумный художник ничуть не хуже разумного.

— Ну что же, — приветливо сказала она. — Гермиона готова позировать.

Игнатий очнулся.

— Кому?

— Вам, для портрета.

— Какого?

— Своего.

— Вы хотите заказать портрет?

— Вы же вчера предлагали...

— Да-а? Возможно, возможно. Ну что ж, выписывайте чек, пятьдесят фунтов. Книжку не забыли?

— Пятьдесят?

— Гиней. Точнее, сто. Пятьдесят — это задаток.

— Вы же сами хотели ее писать...

— Даром?

— Д-да...

— Очень может быть, — согласился Игнатий. — Видимо, вы лишены чувства юмора. Не понимаете шуток. Моя цена — сто гиней. Собственно, почему вам нужен ее портрет? Черты лица — неприятные, колорит — тусклый. Глаза — глупые, подбородка — нет, уши — торчат. Смотреть, и то тяжело, а тут — пиши! Прибавим за вредность.

Сказав все это, он принялся искать трубку, но не нашел.

— О Господи! — кричала тем временем мать.

— Повторить? — осведомился художник.

— Где мои соли?!

Игнатий пошарил по столу, открыл оба шкафа, заглянул под кушетку. Трубки не было.

Маллинеры учтивы. Заметив, как сопит и клекочет гостья, племянник мой догадался, что чем-то ее обидел.

— Может быть, — сказал он, — я вас чем-то обидел. Тогда — простите. От избытка сердца глаголят уста. Очень уж мне надоело ваше семейство. Сиприана я чуть не заколол, но он для меня слишком прыток. Не будут заказывать статьи, пусть идет в русский балет. С Джорджем вышло лучше. Он мимо вас не пролетал?

— Ах, вот что это было! — обрадовалась Гермиона. — То-то я думала...

Леди Росситер, тяжело дыша, смотрела на него.

— Вы ударили мое дитя!

— Прямо в зад, — скромно, но гордо уточнил Игнатий. — С одного раза.

Несчастная с жалобным криком кинулась вниз по лестнице. Истинно говорят, что мать — лучший друг сына.

 

Гермиона глядела на Игнатия незнакомым взглядом.

— Я и не знала, что вы так красноречивы, — наконец сказала она. — Как вы меня описали! Поэма в прозе.

Игнатий что-то промычал.

— Вы вправду все это думаете? — продолжала она.

— Да.

— Значит, я тусклая? Может быть, желтая?

— Зеленоватая, — уточнил он.

— А глаза?.. — Она замялась.

— Вроде устриц, — подсказал художник. — Не первой свежести.

— Словом, вам не нравится моя внешность?

— Ни в малейшей степени.

Дальше он не слушал, хотя она что-то говорила. Недавно, вспомнил он, какой-то гость уронил за бюро недокуренную сигару. Служанки там не убирают, так уж у них повелось, а значит — он кинулся туда и едва не задохнулся от восторга.

Окутанная пылью, погрызенная мышью, это была сигара.

Настоящая, вполне пригодная, набитая окисью углерода. Игнатий чиркнул спичкой и закурил.

В тот же миг млеко незлобивости хлынуло в его душу. С той быстротой, с какою кролик превращается в буфет, флаг или аквариум, Игнатий превратился в смесь сладости и света. Пиридин коснулся слизистых оболочек, и они приняли его как брата. Радость, восторг, блаженство сменили злобу и скорбь.

Игнатий взглянул на Гермиону. Глаза ее сияли, прекрасное лицо светилось. Судя по всему, он ошибся, тусклой она не была — напротив, превосходила красотой все, что только вдыхало блаженный воздух Кенсингтона.

Гермиона тоже смотрела на него, словно чего-то ожидая.

— Простите? — сказал Игнатий.

Она покачала головой.

— Что ж вы?.. — начала она.

— Простите? — повторил он.

— Ну, не обнимаете меня... и вообще... — ответила она, зардевшись.

— Это я? — проверил он.

— Кто же еще?

— Не обнимаю?

— Вот именно.

— А... вы... — хм-мм — этого хотите?

— Конечно.

— После — э-а... — всего, что я наговорил?

Она удивленно взглянула на него.

— Разве вы не слушали?

— Да, отключился... вы уж простите, — забормотал он. — А что?

 — Я сказала: если вы меня так видите, вы любите не мою внешность, а мою душу. Как я этого ждала!

Игнатий положил сигару и часто задышал.

 — Минуточку, — сказал он. — Так и вы меня любите?

— Конечно, люблю, — отвечала она. — Вы мне всегда нравились, но я думала, для вас я — просто кукла.

Он снова взял сигару, затянулся для верности, сделал все, как она сказала, и затянулся еще раз.

— Кроме того, — продолжала Гермиона, — как не любить человека, который одним пинком спустил Джорджа с лестницы?

Игнатий опечалился.

— Ах, вспомнил! — сказал он. — Сиприан говорит, что ты говоришь, что я похож на Джорджа.

— Неужели передал?

 — Да. Мне было очень тяжело.

 Почему? Просто вы оба играете на укелеле.

Игнатий снова ожил.

— Сегодня же отдам бедным. А Джордж сказал, ты сказала, что я похож на Сиприана.

— Одеждой, — утешила она. — Все такое мешковатое...

— Немедленно едем к лучшему портному! — воскликнул он. — Только обуюсь. Да, и сбегаю вниз, в табачную лавку.

Злые чары Бладли корта

Поэт, заходивший этим летом в «Привал рыболова», начал читать нам цикл сонетов, когда дверь отворилась и вошел молодой человек в гетрах. Он спросил пива, хотя в одной руке держал двустволку, а в другой — букет мертвых кроликов. Их он уронил на пол, и поэт, остановившись на полуслове, долго на них смотрел, после чего окрасился бледно-зеленым и закрыл глаза. Ожил он лишь тогда, когда хлопнула дверь.

Мистер Маллинер бросил на него сочувственный взгляд поверх виски с лимоном.

— Вы огорчились, — сказал он.

— Да, немного, — признал поэт. — Мне стало плохо. Быть может, это — личный предрассудок, но я люблю живых кроликов.

— Тонкие души согласны с вами, особенно — поэты, — заверил его мистер Маллинер. — Скажем, моя племянница.

— Мне вообще претят мертвые тела, — продолжал страдалец, — а уж эти кролики так явно, так безвозвратно мертвы! Мой девиз — красота, жизнь и радость.

— Именно это говорила и...

— Как ни странно, следующий сонет посвящен именно...

— ...Шарлотта, — спокойно и твердо продолжал мистер Маллинер.

Надо вам сказать, что она была одной из тех нежных, тонких, сотканных душ, у которых хватает денег, чтобы писать стихи для изысканных еженедельников. Ее «Виньетки» имели большой успех среди высоколобых, но не слишком преуспевающих издателей. Особенно нравилось им, что она не ждет гонорара. Естественно, вскоре она вошла в избраннейший круг, а там, в особенно одухотворенном кафе «Мятый нарцисс», оказалась рядом с молодым человеком, похожим на греческого бога, и ощутила что-то, сопоставимое с дуновением весны.

— Именно весна... — сказал поэт.

— Купидон, — продолжал мистер Маллинер, — легко поражает сердца нашей семьи.

Шарлотта любила своего соседа раньше, чем он взял с блюда анчоуса. Он (сосед, не анчоус) был так одухотворен, что казалось, будто у него не столько глаза, сколько дырки прямо в душу. Как выяснилось, писал он пастели в прозе и обрел достаточную известность под именем Обри Трефьюзиса.

Дружба быстро крепнет в «Мятом нарциссе». Еще не успели разложить poulet roti au cresson[2], а молодой человек уже поведал Шарлотте о своих талантах, страхах и надеждах, затронув детские воспоминания. Ее удивило лишь то, что происходит он из самой обычной помещичьей семьи.

— Вы легко представите, — сказал он, подкладывая ей брюссельской капусты, — как терзало это мою расцветающую душу. Семью нашу очень почитают в округе, но лично я не мог примириться с жестокостью. Когда я встречаю кролика, я предлагаю ему салата. Для моих родных кролик — не кролик без хорошей пули. Отец убил больше птиц, чем все остальное графство. На прошлой неделе меня несказанно огорчила фотография в «Тэтлере», где он довольно сурово глядит на умирающую утку. Старший мой брат, Реджинальд, буквально сеет смерть. Младший, Уильям, пока что довольствуется рогаткой и воробьями. В духовном плане Бладли Корт — не лучше Чикаго.

— Бладли Корт! — вскричала Шарлотта.

— Да. Конечно, живу я в Лондоне. Семья — против, особенно дядя Франсис, известный охотник на африканских гну...

— Бладли Корт! — повторила Шарлотта. — Но ведь он принадлежит сэру Александру Бессинджеру.

— Да. Моя фамилия — Бессинджер. Псевдоним я выбрал, чтобы все-таки пощадить семью. Откуда вы знаете про наше поместье?

— Моя мама училась вместе с леди Бессинджер. На следующей неделе я еду туда в гости.

— Тесен мир, — заметил Обри, обладавший, как все авторы пастелей, исключительным даром слова.

— Теперь я боюсь, — продолжала Шарлотта, — что мне там не понравится. Я ненавижу все, что связано со спортом!

— Духовное родство, в чистом виде, — признал ее новый друг. — Вот что, я давно не был дома, но ради вас — поеду. Да, поеду, даже если придется увидеть дядю Франсиса.

— Поедете?

— Конечно. Нельзя оставить там без защиты такую трепетную душу.

— Что вы имеете в виду?

— Дом этот зачарован. Да, да, да, на нем — злые чары.

— Какая чепуха!

— Нет. Вот, послушайте. Однажды туда приехал видный представитель Общества Покровительства животным. На следующий день, в четверть третьего, он вместе с другими пытался извлечь барсука из-под перевернутой бочки.

Шарлотта весело засмеялась.

— Меня эти чары не возьмут.

— И меня, конечно, — сказал Обри. — Но, если не возражаете, лучше мне быть рядом с вами.

— Возражаю? О, нет, — прошептала Шарлотта и вздрогнула, заметив, что друг ее немедленно затрепетал.

 

Бладли Корт оказался добрым старым зданием в тюдоровском стиле, окруженным парками и лесами. Непосредственно перед ним располагался прелестный цветник, за которым сверкало озеро. Комнаты и залы были уставлены шкафами, где выглядывали из-под стекла пучеглазые жертвы сэра Александра и его наследника. Со стен, не без упрека, взирали соответствующие части антилоп, лосей, зебу, жирафов, джейранов и вапити, которые, на свою беду, столкнулись с сэром Фрэнсисом Пешли-Дрейком. Попадались чучела воробьев, говорящие о том, что и младший брат не сидит без дела.

Первые два дня Шарлотта провела, в сущности, с дядей Франсисом. Полковник Пешли-Дрейк искренне к ней привязался, и она никак не могла от него ускользнуть. Краснолицый, практически — круглый, достаточно пучеглазый, он говорил с ней о люмбаго, антилопах и Обри.

— Я бы на вашем месте держался от него подальше, — советовал он, имея в виду племянника.

— Вы не правы, — возражала Шарлотта. — Взгляните в его глаза...

— Зачем? — удивлялся дядя. — Да он гну не убьет!

— Жизнь, — напомнила Шарлотта, — не сводится к гну.

— Да, да, да, — согласился сэр Франсис. — Есть зебу, джейраны и вапити. Ну, все равно, я бы с ним не общался.

— А вот я, — вызывающе сказала Шарлотта, — собираюсь с ним погулять у озера.

Обри уже спешил к ней по зеленому уступу сада.

— Как я рада вам! — сказала она, когда они шли к озеру. — Мне очень надоел ваш дядя.

Обри понимающе кивнул. Шарлотта помолчала.

— Все относительно, — начала она. — Когда я познакомилась с сэром Александром, я подумала, что противней быть невозможно. Тут меня представили Реджинальду, и я поняла, что ошиблась. А теперь мне кажется, что перед сэром Франсисом он просто очарователен. Скажите, никто не пытался сделать что-нибудь с вашим дядей?

Обри покачал головой.

— Все признали, что наука бессильна. Положимся на Провидение.

Они сели на скамью у воды. Солнце сияло; сонную тишину нарушали только дальние выстрелы, свидетельствующие о том, что хозяин занят птицей, наследник его — кроликами, а младший сын, вооруженный духовым ружьем, — воробьями, да монотонный голос Франсиса, повествующего хозяйке на террасе, что делать с усопшей антилопой. Первым нарушил молчание Обри:

— Как прекрасен мир!

— Да, правда?

— Как нежно колышет ветерок озерную гладь!

— Да, правда?

— Как пахнут эти скромные цветы!

— Да, да, правда? Они опять помолчали.

— В такие минуты, — заметил Обри, — душу так и тянет к любви.

— Да? — сказала Шарлотта. Сердце ее забилось.

— Да, — сказал Обри. — Вам доводилось о ней думать?

Он взял ее руку. Она потупила взор и тронула носком башмачка близлежащую улитку.

— Жизнь, — продолжал Обри, — можно уподобить Сахаре. Покинув Каир детства, мы идем в... э... к... м-м-м... ну, в общем, идем.

— Да, правда? — откликнулась Шарлотта.

— Вдалеке мы едва различаем желанную цель...

— О, да!

— И стремимся к ней...

— Да, правда?

— ...но дорога нелегка. Самумы судьбы, зыбучие пески рока... в общем, нелегка. Но если нам повезет, мы встречаем оазис. Утратив последнюю надежду, я встретил его в четверть второго, в четверг, две недели назад. С того самого дня я хотел спросить вас... спросить тебя, Шарлотта... У-лю-лю-лю! Ату! Ату!

Однажды, еще в детстве, предприимчивая подруга выдернула стул, на который она собиралась сесть. Память об этом не угасла. Сейчас, при этих странных криках, племянница моя испытала нечто сходное.

Она взглянула на Обри. Выпустив ее руку, а к тому же и вскочив, он яростно бил зонтиком по мокрой траве.

— Ату! — взвыл он. — У-лю-лю! А также:

— Держи! Лови! Бей!

Через некоторое время пыл его, видимо, угас.

— У них там норы, — сообщил он, отирая лоб кольцом зонтика. — Без собаки их не поймаешь. Мне бы хорошего терьера... Какая ондатра! Что ж, такова жизнь... Да, на чем мы остановились?

И вдруг, словно очнувшись от транса, он смертельно побледнел.

— Простите... — выговорил он.

— Не за что, — холодно отвечала Шарлотта.

— Я хотел спросить, согласны ли вы стать моей женой.

— Да-а?

— Да?!

— То есть нет. Не согласна.

— Нет?

— Ни за что на свете. Вот она, ваша истинная суть!

Обри задрожал с головы до ног.

— Что вы! Что вы! Это чары.

— Ха-ха!

— Простите?

— Ха-ха.

— В каком смысле?

Шарлотта сверкнула глазами.

— Я вам не верю.

— Неужели вы не понимаете? — вскричал несчастный. — Я в жизни бы не тронул ондатру! Разве чтобы погладить. Я люблю их. Водяные крысы? Ну и что? Я держал в детстве белых крыс. Такие, с розовыми глазками.

Шарлотта покачала головой. Лицо ее было сумрачным и строгим.

— До свидания, мистер Бессинджер, — сказала она.

Он опустился на скамью, закрыв лицо руками, словно прокаженный, которому дали мешком по голове.

 

Казалось бы, Шарлотта должна была тут же уехать, но в следующий вторник намечался бал в саду, и она обещала леди Бессинджер, что украсит его своим присутствием. Чтобы занять время, она предалась трудам. Журнал «Бессловесный друг» как раз ждал от нее стихов.

Дни шли, творчество утишало боль. Сэр Александр обижал птиц, Реджинальд и кролики боролись с переменным успехом, они — размножаясь все шустрее, он — снижая поголовье. Полковник рассказывал о знакомых гну. Обри бродил по дому, явственно страдая. Наконец пришел вторник, а с ним — и бал.

Здешние балы славились во всем графстве. К четырем часам на большой лужайке собрался цвет общества; но Шарлотте он радости не принес. Когда первая клубника опустилась в сливки, она уже была у себя и блуждающим взором смотрела на письмо из Лондона. «Бессловесный друг» впервые вернул ее стихи! Не в силах этому поверить, она их перечитала.

Шарлотта Маллинер
Гну
(Виньетка)

Когда душа впадает в мрак,
Поможет старый добрый як,
Ондатра, кролик
словом, всяк,
Кем славится Европа.
Но европейские леса,
Луга, озера, небеса
Вовеки не заменят нам
Саванн нерукотворный храм,
Где бродит антилопа

Она хрупка, она робка.
О, как дрожит моя рука,
Изнемогает дух!
Хотя вечерний ветерок,
Пылающих касаясь щек,
Ласкает слабый слух.

Подходим ближе, ближе... Так.
Меня скрывает полумрак.
Я стройный стан согну
И, тише мыши, тише трав,
К загадочной земле припав,
Подкараулю гну.

Теперь
стреляй, теперь пора,
Закончена ее игра. Победа
У-лю-лю! Ура!
Одержана над нею.
А тушку, так она легка,
Удержит и моя рука
(Ведь самка гну невелика,
А вот самцы крупнее).

 

Шарлотта нахмурилась. В чем дело, думала она? Стихи просто дышали той чистотой, той цельностью, той близостью к природе, которая прославила Англию. Мало того, они многому учат. Если кто вздумает поохотиться на гну, он получит ценные советы.

Она закусила губу. Если этот идиотский журнал выжил из ума, найдутся в конце концов и другие. Надо будет...

Именно в этот миг она заметила из окна, что юный Уилфрид крадется куда-то с духовым ружьем, и удивилась, что ни разу не попросила одолжить ей такую полезную вещь.

Небеса синели. Солнце сияло. Природа просто взывала к ней.

Шарлотта вышла из комнаты и побежала по лестнице.

А как же Обри? Ослабев от горя, он посидел какое-то время при сандвичах с огурцами, а потом стал ходить по террасе. Там он и увидел Уилфрида, а заодно — и Шарлотту, которая, выскочив из дома, поспешила к юному злодею.

Сделав вид, что ее он не замечает, Обри спросил брата:

— Куда идешь?

— Да пострелять... — растерянно ответил тот.

— Пострелять! — Обри возвысил голос, косясь уголком глаза на Шарлотту. — Пострелять, видите ли! А тебе никогда не говорили, что животным больно? Тебе не сообщили, часом, что не слышит Бог молитвы той, в которой нет любви живой ко всем, кто жизнью наделен? Стыдно! Да, стыдно!

Шарлотта подошла к ним и на них смотрела.

— В чем дело? — спросила она.

— Ах, и вы здесь? — удивился Обри. — Да вот, хочу забрать у него ружье. Собрался, — нет, вы подумайте! — стрелять воробьев. Тихо! — обратился он к брату. — А что, воробей не страдает? Нет, ты скажи, он. не страдает?

— Какие воробьи! — отвечал Уилфрид. — Я хотел подстрелить дядю.

— Нехорошо, — слегка подрастерявшись, заметил Обри. — Дядей подстреливать нельзя.

Шарлотта странно вскрикнула, глаза ее сверкнули. Окажись тут медик, он бы померил ей давление.

— Почему? — спросила она. — Почему нельзя подстреливать дядей?

Одри помолчал, сраженный неопровержимым женским разумом. Шарлотта тем временем развила свою мысль:

— Вашего дядю тридцать лет, как пора подстрелить. Только я его увидела, сразу подумала: «Духовое ружье!»

Обри вдумчиво кивнул.

— В этом что-то есть, — признал он.

— Где он? — властно спросила Шарлотта у юного Уилфрида.

— На крыше. Ну, там сарай для лодок, а он на крыше. Загорает.

— Г-м-м... Как же к нему подобраться?

— Дядя говорил, — вмешался Обри, — что на тигров охотятся с дерева. У лодочного сарая много деревьев.

— Замечательно!

Обри на мгновение заколебался.

— Может быть, не надо?.. Может быть...

— Чепуха! — отрезала Шарлотта, презрительно сверкнув глазами. — Надо. Дай мне ружье.

— Я думал... — вмешался Обри.

— Да?

— Понимаете, он не одет... Шарлотта легко рассмеялась.

— Ну и что! Пошли.

 

Живительные ультрафиолетовые лучи послеполуденного солнца падали на круглое тело. Сэр Франсис пребывал в приятной полудреме. Мысли его перелетали от канадских лосей к греческим муфлонам, а там — к нигерийским жирафам. Только он собрался подумать о египетском бегемоте, как услышал характерный звук и, нежно улыбнувшись, понял, что неподалеку — юный Уилфрид.

Тихая гордость обуяла его. Кто-кто, а этот ученик делал ему честь. Какой мальчик не соблазнился бы яствами, отложив охоту? А этот... плямц! Он где-то близко. Жаль, нельзя ему дать хороший совет. Все-таки, опытная рука...

Плямц! Сэр Франсис Пешли-Дрейк присел. Рядом с ним отлетела щепка. Ну, что же это!

— Уилфрид! — крикнул он, но ответа не дождался. — Ты поосторожней, а то...

В следующую секунду он скакал по крыше, бранясь на малоизвестном наречии, распространенном в бассейне Конго. Племянником он не гордился. Мало что так меняет чувства, как пуля, попавшая в мясистую часть ноги. Нет, он не гордился; а то, что он ощущал, он выражал на языке урду с примесью голландских слов, употребляемых в Южной Африке, когда увидел среди ветвей женское личико.

Полковник Пешли-Дрейк покачнулся. Как многие охотники, он был исключительно скромен. Однажды, поджав губы, он покинул ритуальные танцы, заметив, что третья жена местного суверена, скажем так, не совсем одета. Словом, он был в истинном ужасе.

— А... э... моя дорогая, — начал он, как вдруг увидел, что молодая дама держит что-то очень похожее на духовое ружье. Один глаз она прикрыла, кончик языка высунула.

Полковник ждать не стал. Вероятно, во всей Англии не было человека, настолько склонного к стрельбе; но многое, если не все, зависит от того, с какой ты стороны ружья. По

срамив своей прытью самого легконогого гну, он спрыгнул с крыши и помчался к камышам. Шарлотта слезла с дерева.

— Какой проворный, однако! — заметила она,

— Да, — согласился Обри, — дядя у нас шустрый. Видимо, часто бегал от носорогов.

Сидя в камышах, полковник, при всей своей ярости, не без удовольствия думал о тех же свойствах. Что ни говори, немногим хватило бы сноровки и ума, чтобы так быстро сориентироваться.

— Что ж нам делать? — услышал он голос Шарлотты.

— Сейчас, сейчас... — вторил ей Обри. — Что-нибудь придумаем.

— Нет, какая добыча ушла! Следующие стихи посвящу этим духовым ружьям. Почему у них один ствол?!

— Да, да, — согласился племянник. — Надо об этом поразмышлять в очередной пастели.

Они помолчали. Неопознанные созданья ползали по сэру Франсису, а иногда — и кусали его в затылок.

— Вот что, — заговорил Обри. — Дядя рассказывал, как в Замбези выкуривают из зарослей раненых зебу. Велишь туземцу поджечь траву...

Полковник глухо взвыл. Шарлотта радостно вскрикнула.

— Ну, конечно! Какой вы умный!

— Ах, что вы, что вы!

— Спички есть?

— Вот зажигалка.

— Вам нетрудно поджечь эти камыши? А я постерегу с ружьем.

— Рад служить, рад служить.

— Мне так жаль вас беспокоить!

— Ну, что вы, какое беспокойство!

Через три минуты местная знать увидела то, что редко видят на балах в парке. Перед нею пронесся круглый розовый джентльмен. Пробегая мимо стола, он схватил скатерть, обернулся ею и скрылся за широкой спиной епископа Стор-фордского, который беседовал с обер-егермейстером о том, как трудно удержать викариев от увлечения ладаном.

Шарлотта и Обри смотрели на все это из лавровых кустов.

— Оттуда его не выгонишь, — сокрушался Обри. — Все-таки епископ.

Не услышав отклика, он испугался.

— Шарлотта! — воскликнул он. — Что с вами? Прекрасное лицо побледнело, глаза угасли. Кончик носа рожал.

— Где я? — выговорила моя племянница.

— В Бладли Мэнор, Лессер Бладли, Бедфордшир, — быстро отвечал Обри. — Телефон: Горсби, 28.

— Я спала? Это мне снилось? — Шарлотта страшно вздрогнула. — Нет! Это правда! Я целилась в вашего дядю!

— Конечно, — подтвердил Обри, с трудом удерживаясь от похвал. — Кто поступил бы иначе на вашем месте?

Шарлотта не дала ему продолжать.

— О, как вы правы! — вскричала она. — Эта усадьба зачарована. И я, я еще сердилась на вас из-за ондатры! Вы меня простите?

— Шарлотта!

— Обри!

— Шарлотта!

— Т-с-с! Что это?

Полковник рассказывал свою историю. Знать явно возмущалась.

— Ну, что же это такое?!

— Как можно?!

— Mauvais ton!

Но все перекрыл голос сэра Александра:

— Они за это ответят!

Шарлотта обернулась к Обри.

— Что нам делать?

Обри подумал.

— Вероятно, — сказал он, — к гостям выходить не стоит. Бежим полями к станции, садимся на экспресс 5.50, приезжаем в Лондон, обедаем, женимся...

— Да, да! — вскричала Шарлотта. — Увези меня из этого жуткого места!

— Хоть на край света, — заверил Обри. — Минутку. Посмотри отсюда. Голова — прямо перед нами, четко, на фоне неба... Может, напоследок?..

— Нет-нет!

— Я так, предложил. Вероятно, ты права. Что же, ноги в руки!

Снова о нянях

Увидев мистера Маллинера в «Привале рыболова», мы испытали ту радость, какую испытывает горожанин, когда сквозь туман проглянет солнце. Наш уважаемый собрат навещал свою старую няню в Девоншире, и без него умственный уровень бесед непозволительно понизился.

— Нет, — отвечал мистер Маллинер, когда мы спросили, хорошо ли он съездил. — Нет, хорошо мне не было. Старушка почти совсем оглохла и потеряла память. А главное, может ли тонкий человек ощущать покой рядом с тем, кто бивал его некогда головной щеткой?

И он поморгал от былой боли.

— Удивительно, — продолжал он не сразу, — удивительно, как мало меняется старая, добрая, кряжистая няня по отношению к своим питомцам! Они поседеют, полысеют, прославятся на ниве политики, промышленности или искусства, но для нее останутся мастером Джеймсом или мастером Перси, которые без понуканий никогда не умоются. Шекспир дрогнет перед няней, Герберт Спенсер, Нерон, Аттила... Что же до Фредерика, моего племянника... но интересна ли вам жизнь моих родных?

Мы заверили его, что интересна.

— Тогда, — сказал он, — я поведаю вам эту историю. Ничего особенного, конечно, но — показательно, показательно!

 

Начну с тех минут (сказал мистер Маллинер), когда, приехав из Лондона на зов старшего брата, Фредерик созерцал из окна тихий морской курорт.

Кабинет доктора Маллинера освещало вечернее солнце, но даже оно не могло разогнать мрак, который окутывал душу приезжего. Выглядел он примерно так, как выглядел бы очень болотистый пруд, обзаведись тот лицом.

— Джордж, — тихо и сумрачно сказал он, — ты выманил меня в эту дыру, чтобы я навестил няню, которую и в детстве терпеть не мог.

— Ты ей много лет помогаешь, — напомнил Джордж.

— А что мне делать, если вы все складываетесь? Вношу свою лепту, noblesse oblige.

— Та же noblesse oblige ее навестить. Она скучает. Что там, она стареет.

— Ей лет сто.

— Восемьдесят пять.

— Господи, как время бежит! Помню, заперла меня в шкаф, когда я украл варенье...

— Она прекрасная воспитательница, — признал Джордж. — Конечно, не без властности, есть это в ней, есть... Но, скажу тебе как врач, не спорь с ней, потакай ее прихотям. Даст яйца всмятку — ешь.

— В пять часов дня?! Не буду.

— Будешь. Еще как будешь. У нее больное сердце. Если что, я не отвечаю за последствия.

— Если я съем яйцо, я тоже не отвечаю. И вообще, какие яйца? Что я, ребенок?

— Конечно. Мы все для нее — дети. На Рождество она подарила мне «Фаунтлероя».

— Значит, по-твоему, я должен потакать этой помеси Лукреции Борджиа с прусским сержантом. Почему? Нет, объясни мне, почему? Из всех нас я особенно ее боялся, боюсь и теперь. Почему ты выбрал меня?

— Я не выбирал. Мы все ее навещаем. И мы, и Олифанты.

— Олифанты?!

Фредерик дернулся. Будь его брат дантистом, а не терапевтом, можно было бы подумать, что тот вырвал ему зуб.

— После нас она служила у них, — объяснил Джордж. — Неужели ты их забыл? Когда тебе было лет двенадцать, ты полез на старый вяз, чтобы достать для Джейн грачиное яйцо.

Фредерик горько засмеялся.

— Бывают же кретины! — заметил он. — Рисковать жизнью из-за этой особы... Нет, жизнь мне недорога, что в ней хорошего, да и вообще скоро помру. Но ради Джейн!..

— А мне она нравилась. Говорят, стала красавицей.

— Возможно. Только сердца нет.

— То есть как?

— А так. Вот, посуди сам: обручилась со мной, уехала к каким-то Пендерби, и, пожалуйста, письмо, выходит за некоего Диллингуотера. Надеюсь, он ее задушит.

— Как это все печально!

— Кому? Не мне. Можно сказать, чудом спасся.

— Теперь я понимаю, почему ты мрачный.

— Кто, я? — удивился Фредерик. — Я счастлив. Я просто в восторге.

— А, вон что! — Джордж взглянул на часы. — Ну, хорошо, хорошо, иди. Туда минут десять.

— Как я найду этот чертов дом?

— Есть табличка с названием.

— С каким?

— «Укромная заводь».

— О, Господи! — вскричал Фредерик. — Этого еще не хватало.

 

Казалось бы, вид из окна дал ему представление о курорте, но, проходя по улицам, он глазам своим не верил. Непостижимо! Такая дыра — и столько в ней уместилось. Вот мальчики; жуть, а не мальчики. Вот торговцы с тележками; жуть — и торговцы, и тележки. Дома — нет слов! А солнце! Сверкает и сверкает, хоть тресни. Тут бы ливень с пронзительным ветром, а не эта желтая блямба на синем небе. Конечно, дело не в Джейн. Просто он не любит солнца и всяких там небес, органически не выносит. Ему по душе ураганы, трусы, глады, моры...

Тут он заметил, что пришел по адресу, на мерзкую улицу с чистым тротуаром и двумя рядами опрятных кирпичных домиков. Глядя на медные молоточки и белые занавесочки, Фредерик невыразимо страдал. Здесь явно жили люди, которые не знают и знать не хотят, что несколько месяцев назад одна, скажем так, особа обручилась с Диллингуотером.

Разыскав эту «Заводь», он постучал в дверь, и ему открыли.

— Да это мастер Фредерик! — воскликнула няня. — В жизни бы не узнала, как вырос!

Почему-то ему стало полегче. Он был не очень плохой — так, ровно посередине между близким к святости Джорджем и бессердечной Джейн; и самый вид старой няни удивил и тронул его.

Образы детства очень крепки. Ему казалось, что она — огромная, широкоплечая, очень грозная, а перед ним стояла старушонка, которую мог бы унести ветерок.

Он растрогался. Он умилился. Он понял брата. Конечно, ее надо порадовать. Только зверь огорчит ее, даже если она сварит яйца.

— Какой большой! — не унималась няня.

— Правда? — откликнулся Фредерик.

— Настоящий мужчина. Идите, садитесь за стол. Сейчас накормлю.

— Спасибо.

— НОГИ!

Он подскочил. Губы у няни сжались, глаза сверкали.

— Нетэтонадожевгрязныхботинках! — сказала она. — Убираешьубираешьаимхотьбычто.

— Простите, пожалуйста! — пролепетал он, вытирая ноги о половичок.

Направляясь в комнату, он ощущал, что стал меньше, моложе и гораздо слабее. От умиления остались следы.

Но и они исчезли, когда в кресле, у окна, он обнаружил Джейн.

Вряд ли читателя интересует внешность такой девушки, но все же, на всякий случай, сообщим, что у нее были золотисто-русые волосы, золотисто-русые брови и, как это ни странно, золотисто-русые глаза, а кроме того — маленький носик с одной веснушкой, маленький ротик и маленький, но решительный подбородок.

Сейчас подбородок был уж очень решителен, словно таран небольшого судна. На Фредерика она смотрела так, будто от него пахло луком.

Фредерик молчал. Трудно начать беседу с особой, которая вернула тебе письма, кстати — очень хорошие. Произнеся в конце концов «Ык», он уселся и стал смотреть на ковер. Джейн смотрела в окно. Царила тишина, если не считать того, что из часов выскочила кукушка и сказала «Ку-ку».

Внезапность ее появления и отрывистость речи допекли истерзанного Фредерика. Он подскочил и вскрикнул.

— В чем дело? — осведомилась Джейн.

— Птицы тут всякие!

Джейн пожала плечами, давая понять, что ее не интересуют ощущения людей низшего типа, но Фредерик продолжал:

— Что вы здесь делаете?

— К няне пришла.

— Вот уж не ждал!

— Да неужели?

— Знал бы, никогда бы в жизни...

— У вас пятно на носу.

Скрипнув зубами, он вынул носовой платок, заметив при этом:

— Вероятно, мне лучше уйти.

— Ни в коем случае! — резко ответила Джейн. — Она вас очень ждала. Хотя понять не могу...

— Чего?

— Ах, неважно!

Пока он выбирал самый едкий из трех возможных ответов, явилась няня.

— Конечно, дело не мое, — сказала Джейн, — но некоторые помогли бы нести такой тяжелый поднос.

Фредерик вскочил, густо при этом краснея.

— Нянечка, — сказала Джейн, удачно сочетая заботливость со злобностью, — ты не надорвалась?

— Я как раз... — пролепетал Фредерик.

— Да, когда няня его поставила. О, Господи, какие бывают люди!

— Он всегда был глупый, — великодушно сказала няня. — Садитесь, мастер Фредерик, я вам яичек сварила. Мальчики их любят.

Фредерик посмотрел на поднос. Да, яйца там были, и крупные. Желудок, подраспустившийся за это время, болезненно сжался.

— Ох, и ели же вы! — припомнила няня. — Что яйца, что пирог... Помню, у мисс Джейн на именинах... Можно сказать, вывернуло!

— Няня! — вздрогнула Джейн, бросая неприятный взгляд на страдальца.

— Спасибо, — выговорил он. — Я... это... яиц не буду.

— Как так не будете? — удивилась няня. — Хорошие яички. Не будет он! У меня съедите.

— Да мне не хочется...

Хрупкая старушка снова превратилась в грозу Наполеона.

— Ни-ка-ких кап-ри-зов!

Фредерик судорожно хрюкнул.

— Хорошо, — сказал он, — спасибо, съем яйцо...

— Два, — уточнила няня.

— Два...

Джейн повернула в ране нож.

— А вот пирога я бы на вашем месте не ела, он очень сытный. Никак не пойму, — сказала она, ломаясь, как взрослая, — никак не пойму, какое удовольствие обжираться! Мы же не свиньи!..

— Мальчики, что с них возьмешь, — заметила няня.

— Да, да, — согласилась Джейн, — а все ж неприятно.

Глаза у няни сверкнули. Она не любила, когда важничают,

— Девочки, — заметила она, — тоже не сахар.

Фредерик с облегчением вздохнул.

— Да, — повторила няня, — не сахар. Одна девочка так хотела похвастаться новыми панталончиками, что выбежала в них на улицу.

— Няня! — вскричала ярко-пунцовая Джейн.

— Какой ужас! — вскричал и Фредерик. Кроме того, он коротко рассмеялся, ухитрившись выразить этим такое презрение, такое снисхождение сильного мужчины к слабой и глупой женщине, что гордый дух его бывшей невесты возмутился.

— Что вы сказали? — проверила она.

— Я сказал: «Какой ужас».

— Вот как?

— Естественно. Представить себе не могу более постыдного зрелища. Надеюсь, вас оставили без ужина.

— Если бы оставили вас, — удачно парировала Джейн, — вы бы не выжили.

— Вот как?

— Да. Вы — обжора.

— Вот как?

— Да, да, да. Робин-Бобин-Барабек...

— Детки, — сказала няня, — разве можно ссориться?

Она взглянула на них тем взглядом, какой вырабатывается за полвека, если проведешь его с капризными детьми, и подытожила:

— Нельзя. Мистер Фредерик, поцелуйте мисс Джейн. Фредерик заметил, что комната вращается.

— Что? — выговорил он.

— Поцелуйте мисс Джейн и скажите: «Больше не буду».

— Она дразнится.

— Ай-яй-я-яй! А кто у нас маленький джентльмен?

Фредерик вымученно улыбнулся.

— Простите...

— Не за что, — отвечала Джейн.

— Теперь поцелуйте, — напомнила няня.

— Не буду! — сказал Фредерик.

— Что?! — Няня погрозила ему пальцем. — Идите в шкаф и сидите там, пока не одумаетесь.

Мы, Маллинеры, горды. Один из наших предков удостоился при Креси похвал Его Величества. Но Фредерик вспомнил слова брата. Да, сидеть в шкафу — недостойно нас, но лучше ли, если у немолодой дамы будет сердечный приступ? Опустив голову, он пошел в коридор, а там — и услышал, как повернулся в скважине ключ.

Проведя минуты две в раздумьях, рядом с которыми похмельные мысли Шопенгауэра показались бы мечтами Полианны, он услышал голос:

— Фредди... То есть мистер Маллинер.

— Да?

— Она ушла на кухню. Выпустить вас?

— Не беспокойтесь, — холодно ответил он. — Мне и тут неплохо.

Время текло. Через час или через годы дверь открылась и закрылась. Фредерик с удивлением заметил, что он не один.

— Что вы тут делаете? — неприветливо осведомился он. Джейн не отвечала, но странно крякала. Почему-то, против воли, Фредерик ее пожалел.

— Ну-ну! — неловко сказал он. — Не плачьте.

— Я не плачу. Я смеюсь.

Жалость мгновенно исчезла.

— Вам кажется, — спросил он, — что это очень смешно? Черт знает где сидим...

— Не ругайтесь.

— Почему? Мало того, что я вообще сюда попал, так еще сиди в шкафу...

— ...черт знает с кем.

— Этого касаться не будем, — с достоинством сказал он. — Сиди в шкафу, когда можно, к примеру, играть в гольф.

— Вы еще играете в гольф?

— Естественно. А что такого?

— Нет-нет, ничего. Я рада, что вы развлекаетесь.

— Почему бы мне не развлекаться? Вы что, думаете...

— О, нет-нет-нет! Я знала, что вам это безразлично.

— Что именно?

— Ах, неважно!

— Вы хотите сказать, что я... гм-м-м-м... мотылек?

— Конечно. Из самых заядлых.

— Ну, знаете! Да я в жизни...

— Вот как?

— Именно так.

— Смешно!

— Что именно?

— То, что вы сказали.

— У вас извращенное чувство юмора. То вам смешно сидеть в шкафу, то...

— Надо же как-то развлечься. Вы знаете, за что меня заперли?

— И знать не хочу. За что?

— Я закурила. О, Господи!

— Что там еще?

— Кажется, мышь. Как вы думаете, их тут много?

— Конечно. Просто кишат.

Он хотел поярче описать их — скажем, шустрые, крупные, коварные, — но тут что-то стукнуло его по ноге.

— Ой! — воскликнул он.

— Простите. Это я вас?

— Меня.

— А я думала, мышь.

— Ах, вон что!

— Больно?

— Так, не очень.

— Простите.

— Пожалуйста.

— А если бы я попала в нее, она бы испугалась, правда?

— В жизни бы не забыла.

— Значит, простите.

— Да ладно, что там! Какая-то нога, когда...

— Когда что?

— Не помню.

— Когда сердце разбито?

— Сердце?! Ну, что вы! Я очень счастлив. Кстати, кто этот Диллингуотер?

— Да так, один.

— Где вы с ним познакомились?

— У Пендерби.

— А обручились?

— Тоже у них.

— Вы опять там были?

— Нет.

Фредерик фыркнул.

— Минуточку. Когда вы к ним ехали, вы собирались выйти за меня. Значит, уложились в две недели?

— Да.

Тут бы и заметить: «О, женщина!», но как-то в голову не пришло.

— Не понимаю, — сказала Джейн, предпочитая наступление, — какое у вас право меня осуждать.

— Кто вас осуждал?

— Вы.

— Когда?

— Сейчас.

— Я? — удивился Фредерик. — Да я и не намекнул, что вы поступили низко, подло, гнусно, мерзко и непотребно.

— Намекнули. Вы фыркнули.

— Если здесь нельзя фыркать, надо было предупредить.

— И вообще, кто бы говорил! После того, что вы сделали...

— Я? А что я сделал?

— Сами знаете.

— Простите, не знаю. Если вы про тот галстук, я все объяснил: во-первых, его вообще носить нельзя, во-вторых, там цвета чужих клубов.

— Какой галстук! Я про то, как вы обещали меня проводить и позвонили, что у вас дела, а я по дороге на вокзал зашла в кафе — и что же? Вы сидите с крашеной мымрой в розовом платье.

— Повторите, — сказал Фредерик.

Джейн повторила.

— Господи! — сказал Фредерик.

— Меня как по макушке ударили...

— Постойте! Я все объясню.

— Да?

— Да.

— Все?

— Все.

Джейн покашляла.

— Сперва вспомните, что я знаю всю вашу семью.

— При чем она тут?

— Может, вы хотите сказать, что это — троюродная тетя.

— Ничего подобного. Это актриса. Вы ее могли видеть на эстраде в «Ту-ту!».

— По-вашему, вы все объяснили?

Фредерик поднял руку, призывая к молчанию, но понял, что все равно ничего не видно.

— Джейн, — сказал он тихим, дрожащим голосом, — помнишь, как мы гуляли в Кенсингтонском саду? Такой хороший был день...

— Не надейтесь меня растрогать.

— Я и не надеюсь. Я напоминаю, что мы встретили китайского мопса. Мопс как мопс, но ты пришла в восторг. С той поры у меня было одно дело в жизни — найти его и купить. Оказалось, что принадлежит он этой... м-м... даме. Мне удалось с ней познакомиться, я стал ее обхаживать. Тогда, в то утро, она сдалась. Пришлось позвонить тебе, а потом часа два слушать, как в последнем шоу ее оттер комик, представив, что пьет чернила. Ничего, я выдержал, к вечеру привез мопса, а наутро получил твое письмо.

Молчали они долго.

— Это правда? — спросила наконец Джейн.

— Конечно, правда.

— Посмотри мне в лицо.

— Какое лицо, тут тьма тьмущая?!

— Ну ладно. Так это правда?

— Еще бы!

— Мопса показать можешь?

— Сейчас — не могу, а дома — пожалуйста. Наверное, жует ковер. Подарю тебе на свадьбу. Мопса, не ковер.

— О, Фредди!

— На свадь-бу, — повторил Фредди, хотя слова застревали в горле, как патентованная каша.

— Да я ни за кого не выхожу!

— Повтори, пожалуйста.

— Я ни за кого не выхожу.

— А Диллингуотер?

— С ним все кончено.

— Кончено?

— Да. Это ведь я с досады. Думала — ничего, зато тебе неприятно, но он стал есть при мне персик. Забрызгался выше бровей. А потом еще кофе пил и так это всхрюкивал. Что ж это, всю жизнь сиди и жди, когда он всхрюкнет? В общем, я ему отказала.

— Джейн! — сказал Фредерик.

— Фредди!

— Джейн!

— Фредди!

— Джейн!

— Фредди!

— Джейн!

Прервал их слегка ослабленный годами, но непререкаемый голос:

— Мастер Фредерик!

— Да?

— Больше не будете?

— Нет.

— Поцелуете мисс Джейн?

— А то как же!

— Тогда выходите. Я яичек сварила.

Фредерик побледнел, но тут же взял себя в руки. Ах, это ли важно?

— Ведите меня к ним, — спокойно сказал он.



[1] Укелеле — это маленькая гавайская гитара. (Прим. ред.)

[2] Жареную курицу с салатом (франц.).

[ Библиотека сайта «Роза Мира» ] © 2006