Суть его жизни
Традиционное начало биографии – Даниил Леонидович Андреев родился 2 ноября 1906 года в Берлине – в рассказе об этой жизни не трафарет, а настоящее начало. Потому что некая отмеченность судьбы началась именно с рождения поэта. Отмеченность эта имела форму прямо-таки мифологическую: тяжелейшие удары судьбы сопровождали всю его жизнь и все они как бы другой, светлой рукой оборачивались даром судьбы.
Даниил Андреев был вторым сыном Леонида Андреева от горячо любимой им Александры Михайловны Велигорской. Мать Даниила умерла вскоре после рождения сына от послеродового заболевания, оставив на земле беспомощного младенца, которого, к тому же, не хотел видеть отец, обезумевший от горя.
За ребенком приехала в Берлин старшая сестра умершей, Елизавета Михайловна, жена московского врача Филиппа Александровича Доброва. В юности, еще в Орле, Елизавету Михайловну связывала с Леонидом Николаевичем очень теплая дружба. Позже, там же, в Орле, он полюбил свою будущую жену, младшую Велигорскую, тогда еще гимназистку. Когда случилось несчастье, Елизавета Михайловна перенесла всю глубину чувства и к младшей сестре, и к Леониду Николаевичу на то слабенькое существо, которое она привезла из Берлина в Москву.
Ребенка выходили, и он прожил счастливейшее детство, сложную юность и трудные зрелые годы в семье Добровых. Елизавету Михайловну он называл мамой; Филиппа Александровича – дядей, но любил его гораздо больше, чем отца, вскоре снова женившегося и для Даниила почти теоретического.
В семье Добровых жила и третья из сестер Велигорских – Екатерина Михайловна, добровольно работавшая медсестрой в больнице для душевнобольных. И еще там жила бабушка, «бусинька» – главный персонаж детства Даниила, мать сестер Велигорских, Ефросинья Варфоломеевна Шевченко-Велигорская. Она была дочерью названого брата Тараса Шевченко, которого звали точно так же, как и его родного брата – Варфоломей Шевченко. Ефросинья Варфоломеевна была человеком властным, всеми почитаемым и, очевидно, очень волевым – мать пятерых детей, она, взяв этих детей, ушла от мужа.
Хочется вспомнить еще один рассказ, рисующий жизнь «Добровского дома» – так его называли в Москве. Почти напротив двухэтажного донаполеоновского домика, в котором семья в прежние времена занимала первый этаж, находился храм Покрова в Левшине. Добровы были прихожанами этого храма. Однажды, уже после резолюции, случилось несчастье: священнику стало плохо во время богослужения. Его принесли в квартиру Добровых. Там он и умер, а его осиротевшую дочку Добровы оставили у себя. В то время они занимали уже три комнаты из всей квартиры, и старшие – Филипп Александрович, Елизавета Михайловна и Екатерина Михайловна – жили в бывшей «зале», разгороженной занавесками на общую столовую и «индивидуальные» отсеки.
Даниил рос баловнем и любимым ребенком всей семьи. «Добровский дом» был первым даром Судьбы, изменившим страшный знак сиротства и возможной жизни в семье отца, далеко не такой доброй и патриархальной, да еще с мачехой...
Мальчик гулял в скверах около Храма Христа и в Кремле – тогда для всех совершенно открытом. Но в его сознание и Кремль и Храм вошли совершенно иначе, чем это обычно бывает. Белый Храм над излучиной реки, изваяния святых не «остались в памяти», а формировали личность. Кремль стал глубинным центром этой личности. Первое «видение», посетившее пятнадцатилетнего юношу, было видением небесного Кремля над Кремлем земным.
Он не был музыкален – при всей удивительной музыкальности его стихов. Но особое чувство музыки языка проявилось тоже в раннем детстве в смешной детали. Дамы в те времена носили вуали. Его, естественно, хорошо говорившего, невозможно было заставить выговорить слово «вуаль» – он говорил «валь». И только вечером, засыпая в детской постельке с пологом, шептал с наслаждением сам себе «в-у-аль»...
Живой, веселый и непослушный, затихал от странных, по общепринятым меркам, вещей. Был у него учитель, который занимался с ним дома, как это было принято в те годы. Мне очень жаль, что я не помню имени этого человека, очевидно, очень умного и хорошего педагога. За целую неделю хорошего поведения Даниилу в воскресенье полагалась награда: учитель рисовал емуодну букву санскритского алфавита и вез по Москве каким-либо новым маршрутом трамвая. И опять эта маленькая черта детства смыкается с очень важными чертами в будущем: страстной любовью к Москве и к Индии.
Революция и разруха коснулись всех, и все искали способа прокормиться. Семья Добровых в значительной степени поддерживала свое существование продажей препарата, изобретения Филиппа Александровича, который назывался «Дрожжи доктора Доброва» и в свое время был очень популярен в Москве. Разносчиками его были пятнадцатилетний Даниил и его подруга с 4-летнего возраста Таня Оловянишникова (из семьи купцов Оловянишниковых).
Дети ходили пешком по Москве, что в те годы делали все за полным отсутствием транспорта. А потом у Даниила это перешло в бесконечные одинокие, дневные и ночные, странствия, навсегда связавшие его особой любовью с Городом.
Так наступила юность. Она была не легкой и не беспечальной, но эта тема настолько велика и сложна, что я ее миную.
Здесь правильнее всего назвать те черты его личности, которые определили его жизненный путь.
Прежде всего, это особый, религиозный склад. Добровы были русской православной семьей, и Даниил был православным. Но где бы он ни жил, кто бы его ни воспитывал, какая бы среда его ни окружала, религиозным он был бы всегда. Религиозный склад человека есть именно конструкция личности, нечто изначальное в нем, не привитое, не заимствованное, не вынужденное, а вытекающее из самой структуры души.
Другой основополагающей чертой нужно назвать именно то, что он был поэтом, творческой натурой так же структурно, как и натурой религиозной. Этот склад души определил весь его жизненный путь – и смерть тоже.
Третья черта – не агрессивная по проявлениям, но непреодолимая бескомпромиссность – проявилась позже. Учился он в частной гимназии сестер Репман, которую закончил уже как советскую школу. В Университет не был принят, потому что был сыном Леонида Андреева. Учился на Высших литературных курсах, которые закончил в конце 20-х годов. Закончив курсы еще совсем молодым человеком, он понял, что написанное им не увидит света. Он освоил профессию художника-шрифтовика, которой и зарабатывал на жизнь. Писал же по ночам, целыми ночами. Уже тогда отношение к творчеству как к главному содержанию жизни было у него совершенно четким.
Он был очень красив и обаятелен, чего совершенно не понимал. В гости к друзьям всегда приходил с тетрадкой стихов, позже – с очередной главой романа «Странники ночи», который начал писать в 1937 году. Я хорошо помню его слова: «Лучшее, что во мне есть, это поэзия; естественно, что к тем, кого я люблю, я прихожу с этим лучшим».
Жизнь людей нашего круга была очень трудна. Почти все жили очень бедно. Видались ограниченным кругом друзей – втроем, вчетвером самое большее. Исключениями были праздники – день рождения и, главное, Рождество, Пасха, Новый год, которые в доме Добровых справлялись с дореволюционной широтой, хоть и скромно по затрачиваемым деньгам.
Радостью были концерты в Большом зале консерватории, на которые приходили целыми компаниями. Радостью были те встречи в теснейшем кругу друзей, на которые Даниил приносил свои стихи. В начале тридцатых годов он писал поэму «Монсальват» – свою версию известного средневекового сюжета. Я упоминаю об этой ранней, не завершенной им работе, потому что она говорит о круге идей и образов, которые были так дороги ему и тем, кто его слушал в то время. В то глухое, страшное время, когда каждый ежедневно слышал об арестах и ежедневно ждал ареста близких, помогали жить образы Монсальвата и Святого Грааля.
Естественно задать вопрос: почему Монсальват и Св. Грааль, а не ценности Православия – ведь и Даниил Леонидович, и все, его окружающие, были православными?
Тем, кто живет сейчас, очень трудно представить себе трагическое, мученическое молчание православной Церкви тех лет. Этой ценой наша Церковь купила себе жизнь, то есть – наше спасение. С кляпом во рту служила Она литургию, и благодаря этому мы сейчас оказались силою Божьей сохраненным русским народом. А тогда это молчание, наступившее после болезненного расцвета начала века и разгула бесовской «обновленщины» двадцатых годов, вызывало глубокую тоску верующих и думающих людей и дало жизнь таким символам-реальностям, как русский Китеж и западный Монсальват.
Рядом была подпольная «Тихоновская» церковь. Даниил не был ее членом, но ими были близкие и любимые друзья.
Наследие начала века – зазвучавший голос русской философии о потере веры – чувствовалось сильно и долго. Да и теперешний оккультный шабаш, вероятно, какими-то корнями уходит в те годы. Такого шабаша не было в дни доарестной жизни Даниила Андреева. Тогда люди проще делились на верующих (подразумевалось – православных), неверующих и «ищущих». Даниил Леонидович был верующим. Он говорил мне, что в его жизни не было ни мгновения сомнения в Боге. Был он православным, но так любил все, что касалось Индии (начиная с тех самых детских букв), что в юности его дразнили «индоманом».
Попробовали его привлечь в свои ряды антропософы, причем антропософы «первого призыва» – Екатерина Алексеевна Бальмонт, например, со своей подругой Ольгой Николаевной Анненковой, – но безуспешно.
Мы познакомились в начале марта 1937 года.
В этом, 1937 году он начал работать над большим романом. Роман этот – отдельная тема, здесь я могу коснуться его только очень внешне. Действие происходило в Москве, очень точно и реально написанной Москве того года. На этом фоне происходили события трех ночей, отделенных друг от друга несколькими месяцами. На последней странице романа всходила Утренняя звезда, и назывался он «Странники ночи». Переплетались две сюжетные линии: группа мечтателей, разрабатывающих основы будущего религиозного мировоззрения, и богоборческий порыв одного из героев – повторить деяние Христа, умереть и воскреснуть ради творения мира, в котором не будет Зла. Концом группы мечтателей был арест и смерть в тюрьме ее руководителя. Реальная подробность того времени: он был арестован за отказ проголосовать за смертную казнь обвиняемым знаменитых процессов.
Богоборец, раскаявшись в греховном замысле, уходил, один, в странствие. Его единственный сподвижник кончил жизнь самоубийством.
Начиналось действие романа в обсерватории видением туманности Андромеды – совершенного мира, в котором нет Зла. Одновременно описывалось, очень просто и страшно, крушение на железной дороге. Так входили в ткань повествования двое из его героев.
Была в этом романе сцена, о которой я хочу рассказать.
Арестованный руководитель подпольной группы, индолог Леонид Федорович Глинский, на Лубянке, в камере, набитой разными людьми. Совершенно безнадежное будущее – для всех одно. В этой же камере, вместе с Глинским, находятся православный священник и мулла. Не говоря друг другу ни слова, эти трое, по очереди, молятся обо всех остальных. Молча. Когда того, кто молится сейчас, вызывают на допрос, он взглядом передает свою молитвенную стражу одному из двух оставшихся.
Канонически это, конечно, недопустимо. Но я не думаю, чтобы нашелся священнослужитель, осуждающий этих людей.
Это – тот трагический экуменизм, который сам собою рождался в лагерях и тюрьмах безбожного времени как общее противостояние безбожию во имя Бога, хотя бы и разного для разных людей.
В апреле 1941 года скончался Филипп Александрович Добров. Иногда Судьба бывает милостива к очень хорошим людям: не дает им дожить до какой-нибудь катастрофы. Филипп Александрович умер за два месяца до войны. Его отпевали по православному обряду дома. В те времена это граничило если не с преступлением, то, во всяком случае, с очень серьезным нарушением общественного регламента. И все же окна и двери квартиры в первом этаже были открыты настежь, и добрая половина Малого Левшинского переулка была полна народу, как в храме. Пришли те, кого доктор Добров лечил, опекал, спасал.
Уже во время войны умерли Елизавета Михайловна и Екатерина Михайловна. Добровский дом кончился. В живых в этом доме остались дочь Добровых Александра Филипповна и ее муж, Александр Викторович Коваленский, интересный человек, малоизвестный переводами Конопацкой, Словацкого и Ибсена и совсем неизвестный очень значительный поэт и прозаик. Все его произведения погибли.
Даниил Леонидович по состоянию здоровья был нестроевым рядовым, но войну прошел очень страшными ее гранями.
Интересно, что к нему как к сыну Леонида Андреева было очень разное отношение. Сначала, под Москвой, где он оказался при штабе, начальству доставляло явное удовольствие издеваться по мере сил над сыном известного русского писателя. А позже, на фронте, он видел много искреннего, хорошего отношения к себе – по этой же самой причине.
Очень короткое время он работал в каком-то маленьком киоске, торгующем мелочами и кое-какой провизией. В самом скором времени эта его «торговая деятельность» чуть не закончилась полной катастрофой – отдачей под суд за недостачу. Причин недостачи было две: Даниил Леонидович стеснялся скрупулезно требовать с покупателей мелочь, а часть продуктов – хлеб – не мог не давать жеребенку, пасущемуся невдалеке и очень скоро понявшему, куда надо совать голову за этим
После войны военный юрист (помню только фамилию – Дворецкий) рассказывал мне, как к нему попало «дело о недостаче» и вместе с делом пришел очень спокойный солдат, по виду которого было ясно, что ничего нигде он не брал и в торговле ему делать нечего. Всплыл на свет Божий и жеребенок, а вскоре юрист догадался и о происхождении солдата, который сам об этом не говорил. Дело было закрыто.
Врач полевого госпиталя Николай Павлович Амуров, когда к нему прибыл надорвавшийся на перетаскивании снарядов Андреев, у которого была болезнь позвоночника, оставил солдата в госпитале, где он проработал санитаром до осени 1944 года.
Говоря о военных дорогах, доставшихся Даниилу Леонидовичу, довольно одних названий: ледовая трасса Ладоги, осажденный Ленинград, Шлиссельбург, Синявино.
Там, на этих страшных дорогах, он увидел чудовище из бездны – одного из тех, кто обозначен в книге «Роза Мира» именем уицраоры. Это демоны темной государственности. Жадные, хищные, ненасытные, они ведут свои чудовищные войны в иных пространствах, а войны на Земле – лишь отражения тех битв. Это чудище выведено Даниилом в его поэме «Ленинградский Апокалипсис».
Служил он и в похоронной бригаде. Хоронил убитых в братских могилах. Над всеми этими могилами читал заупокойные молитвы и пытался посадить хотя бы какие-нибудь травинки.
Даниил Леонидович вернулся осенью 1945 года и последнюю военную зиму проработал художником в Музее связи в Москве. С этого момента мы были вместе.
Вернувшись, он смог продолжить работу над романом, и к апрелю 1947 года, когда нас арестовали, роман был практически закончен.
Основным обвинением был именно этот роман, и очень своеобразную роль сыграл плотный реализм самой его фактуры. Следователи на Лубянке совершенно не могли уразуметь, что талантливый писатель не описывает то, в чем участвует, а создает особую реальность, пользуясь отдельными чертами – своими и окружающих,– вызывает к жизни образы людей. Людей этих в буквальном смысле нет, хотя они должны бы быть и похожие, безусловно, существуют.
Арестовано было по «делу Андреева» много родных и друзей, и много ночных допросов было посвящено выяснению безнадежных вопросов: где такой-то подследственный познакомился с таким-то – называлась фамилия одного из персонажей романа. Интересно, что я на Лубянке и в лагере встретила представителей двух групп, напоминающих то, что было описано в романе. Никого из них Даниил Леонидович не знал, и они ничего не знали друг о друге.
Следствие продолжалось девятнадцать месяцев, на Лубянке и в Лефортове. Подробностей мы никогда потом друг другу не рассказывали. О применяемых к нам мерах я могу только сказать, что, кроме всяческих обманов и провокаций, не давали спать. Мне в Лефортове не давали спать три недели, после которых я, естественно, была полувменяемой.
Еще я должна сказать, что героев следствия среди нас не нашлось: говорили все и всё, говорили и о себе, и о других и гораздо больше, чем было надо.
Думаю, что в значительной степени это объясняется так: мы были по всей сути своей противостоянием бездуховной эпохе – за это и заплатили своей судьбой. Но мы совершенно не были политическими деятелями. Не было у нас партийной дисциплины; не знали мы правил конспирации; не знали, как надо вести себя на допросах и не попадаться на провокации. Никого, собственно, физически свергать не собирались. И, конечно, не могли иметь и тени мысли о том, что кто-то где-то на Западе прошепчет хоть слово о нашей судьбе, что кто-то где-то когда-то о ней узнает.
Плотность «железного занавеса» тоже ведь плохо сейчас себе представляют...
Помню вечер у нас с Даниилом дома. Мы вместе рассматривали старые открытки с видами европейских городов из старого альбома. Долго смотрели, а потом я сказала ему: «Знаешь, а ведь мне кажется, что ничего этого на самом деле нет». Он долго смеялся надо мной, а потом признался, что и сам понимает мое чувство.
Конечно, надо еще прибавить продолжавшийся не одно десятилетие страх перед арестом – своим и близких. Не пережившие этого многолетнего, тошнотворного, обессиливающего страха не могут сейчас многого понять в психологии людей – не того поколения, а тех поколений. Современные попытки сводить счеты и стараться распутать – кто что где когда кому про кого сказал – бессмысленны и уводят от понимания подлинного трагизма эпохи, ломавшей не только судьбы, но и – главным образом – души и волю.
В результате девятнадцатимесячной «работы» органов обвинение выглядело так: 58-10 – антисоветская агитация: роман, стихи, мнения; 58-11 – группа, потому что и роман и стихи читались друзьям, и с этими друзьями были «разговоры»; через 17-ю 58-8 – террор, помощь в подготовке покушения на Сталина. Того, кому мы помогали, не было ни в действительности, ни в деле.
Террор в применении к Сталину – частое обвинение тех лет. Чтобы дать представление о характере этих обвинений, расскажу о встречах в Мордовском лагере. Нас было четверо русских «террористок» разного возраста, «убивавших» Сталина. Самая старшая, милая пожилая дама, бывшая воспитанница Института благородных девиц, а позже преподавательница русского языка и литературы в московской школе, была осуждена на 25 лет даже не ОСО, а народным судом. По делу она проходила одна, и в деле было упомянуто, что при ней найдено оружие: «нож для разрезания книг».
Следующей по возрасту была я, признавшаяся на следствии (с недопустимой легкостью и непониманием ситуации) в ненависти к Сталину и в том, что с радостью стукнула бы его табуреткой по голове за то, что он сделал с Россией. Это стоило 25-летнего приговора Даниилу, вполне разделявшему такие чувства, мне и еще нескольким людям.
Следующая террористка занималась спиритизмом вместе с еще двумя дамами и одним мужчиной. Блюдечко, крутясь, сообщило, что Сталин через некоторое время умрет, после чего жить станет легче. Там приговор был маленький – 8 лет.
Самой молоденькой террористкой была недавняя ярославская школьница. Десятиклассники рассуждали о том, что жизнь, кажется, пошла не по ленинскому пути, и повел ее вбок Сталин. Мальчиков расстреляли, девочки получили двадцатипятилетние сроки.
Мне захотелось сделать это отступление отчасти потому, что сейчас упорно говорят о том, что весь русский народ, склонный любить тираническую власть, находился под гипнотическим обаянием Сталина. Нет. Далеко не весь.
Нас «судило» ОСО – «тройка». Это значит, что никакого суда не было. Вызвали всех поодиночке в разные кабинеты и «зачитали» приговоры. Даниил Леонидович получил самый тяжелый приговор – 25 лет тюрьмы. Смертную казнь мы не получили только потому, что она на короткий срок была заменена двадцатью пятью годами заключения.
Даниил Леонидович весь срок – не 25, а 10, о чем ниже, – отбывал во Владимирской тюрьме. Когда его перед отправкой во Владимир вели под конвоем где-то на запасных путях, одного (тюрьма была не массовым приговором), конвоир ударил его прикладом. Путевой рабочий возмущенно закричал на конвоира. Как мне хочется, чтобы те, кто слушает сейчас по «голосам» о правах человека, поняли, чем рисковал этот рабочий, сколько смелости ему требовалось. Поняли бы, почему Даниил рассказывал мне это, а не подробности следствия, и почему мы оба запомнили этот эпизод, забыв многое из ночных допросов.
Даниил Андреев был вторым сыном Леонида Андреева от горячо любимой им Александры Михайловны Велигорской. Мать Даниила умерла вскоре после рождения сына от послеродового заболевания, оставив на земле беспомощного младенца, которого, к тому же, не хотел видеть отец, обезумевший от горя.
За ребенком приехала в Берлин старшая сестра умершей, Елизавета Михайловна, жена московского врача Филиппа Александровича Доброва. В юности, еще в Орле, Елизавету Михайловну связывала с Леонидом Николаевичем очень теплая дружба. Позже, там же, в Орле, он полюбил свою будущую жену, младшую Велигорскую, тогда еще гимназистку. Когда случилось несчастье, Елизавета Михайловна перенесла всю глубину чувства и к младшей сестре, и к Леониду Николаевичу на то слабенькое существо, которое она привезла из Берлина в Москву.
Ребенка выходили, и он прожил счастливейшее детство, сложную юность и трудные зрелые годы в семье Добровых. Елизавету Михайловну он называл мамой; Филиппа Александровича – дядей, но любил его гораздо больше, чем отца, вскоре снова женившегося и для Даниила почти теоретического.
В семье Добровых жила и третья из сестер Велигорских – Екатерина Михайловна, добровольно работавшая медсестрой в больнице для душевнобольных. И еще там жила бабушка, «бусинька» – главный персонаж детства Даниила, мать сестер Велигорских, Ефросинья Варфоломеевна Шевченко-Велигорская. Она была дочерью названого брата Тараса Шевченко, которого звали точно так же, как и его родного брата – Варфоломей Шевченко. Ефросинья Варфоломеевна была человеком властным, всеми почитаемым и, очевидно, очень волевым – мать пятерых детей, она, взяв этих детей, ушла от мужа.
Хочется вспомнить еще один рассказ, рисующий жизнь «Добровского дома» – так его называли в Москве. Почти напротив двухэтажного донаполеоновского домика, в котором семья в прежние времена занимала первый этаж, находился храм Покрова в Левшине. Добровы были прихожанами этого храма. Однажды, уже после резолюции, случилось несчастье: священнику стало плохо во время богослужения. Его принесли в квартиру Добровых. Там он и умер, а его осиротевшую дочку Добровы оставили у себя. В то время они занимали уже три комнаты из всей квартиры, и старшие – Филипп Александрович, Елизавета Михайловна и Екатерина Михайловна – жили в бывшей «зале», разгороженной занавесками на общую столовую и «индивидуальные» отсеки.
Даниил рос баловнем и любимым ребенком всей семьи. «Добровский дом» был первым даром Судьбы, изменившим страшный знак сиротства и возможной жизни в семье отца, далеко не такой доброй и патриархальной, да еще с мачехой...
Мальчик гулял в скверах около Храма Христа и в Кремле – тогда для всех совершенно открытом. Но в его сознание и Кремль и Храм вошли совершенно иначе, чем это обычно бывает. Белый Храм над излучиной реки, изваяния святых не «остались в памяти», а формировали личность. Кремль стал глубинным центром этой личности. Первое «видение», посетившее пятнадцатилетнего юношу, было видением небесного Кремля над Кремлем земным.
Он не был музыкален – при всей удивительной музыкальности его стихов. Но особое чувство музыки языка проявилось тоже в раннем детстве в смешной детали. Дамы в те времена носили вуали. Его, естественно, хорошо говорившего, невозможно было заставить выговорить слово «вуаль» – он говорил «валь». И только вечером, засыпая в детской постельке с пологом, шептал с наслаждением сам себе «в-у-аль»...
Живой, веселый и непослушный, затихал от странных, по общепринятым меркам, вещей. Был у него учитель, который занимался с ним дома, как это было принято в те годы. Мне очень жаль, что я не помню имени этого человека, очевидно, очень умного и хорошего педагога. За целую неделю хорошего поведения Даниилу в воскресенье полагалась награда: учитель рисовал емуодну букву санскритского алфавита и вез по Москве каким-либо новым маршрутом трамвая. И опять эта маленькая черта детства смыкается с очень важными чертами в будущем: страстной любовью к Москве и к Индии.
Революция и разруха коснулись всех, и все искали способа прокормиться. Семья Добровых в значительной степени поддерживала свое существование продажей препарата, изобретения Филиппа Александровича, который назывался «Дрожжи доктора Доброва» и в свое время был очень популярен в Москве. Разносчиками его были пятнадцатилетний Даниил и его подруга с 4-летнего возраста Таня Оловянишникова (из семьи купцов Оловянишниковых).
Дети ходили пешком по Москве, что в те годы делали все за полным отсутствием транспорта. А потом у Даниила это перешло в бесконечные одинокие, дневные и ночные, странствия, навсегда связавшие его особой любовью с Городом.
Так наступила юность. Она была не легкой и не беспечальной, но эта тема настолько велика и сложна, что я ее миную.
Здесь правильнее всего назвать те черты его личности, которые определили его жизненный путь.
Прежде всего, это особый, религиозный склад. Добровы были русской православной семьей, и Даниил был православным. Но где бы он ни жил, кто бы его ни воспитывал, какая бы среда его ни окружала, религиозным он был бы всегда. Религиозный склад человека есть именно конструкция личности, нечто изначальное в нем, не привитое, не заимствованное, не вынужденное, а вытекающее из самой структуры души.
Другой основополагающей чертой нужно назвать именно то, что он был поэтом, творческой натурой так же структурно, как и натурой религиозной. Этот склад души определил весь его жизненный путь – и смерть тоже.
Третья черта – не агрессивная по проявлениям, но непреодолимая бескомпромиссность – проявилась позже. Учился он в частной гимназии сестер Репман, которую закончил уже как советскую школу. В Университет не был принят, потому что был сыном Леонида Андреева. Учился на Высших литературных курсах, которые закончил в конце 20-х годов. Закончив курсы еще совсем молодым человеком, он понял, что написанное им не увидит света. Он освоил профессию художника-шрифтовика, которой и зарабатывал на жизнь. Писал же по ночам, целыми ночами. Уже тогда отношение к творчеству как к главному содержанию жизни было у него совершенно четким.
Он был очень красив и обаятелен, чего совершенно не понимал. В гости к друзьям всегда приходил с тетрадкой стихов, позже – с очередной главой романа «Странники ночи», который начал писать в 1937 году. Я хорошо помню его слова: «Лучшее, что во мне есть, это поэзия; естественно, что к тем, кого я люблю, я прихожу с этим лучшим».
Жизнь людей нашего круга была очень трудна. Почти все жили очень бедно. Видались ограниченным кругом друзей – втроем, вчетвером самое большее. Исключениями были праздники – день рождения и, главное, Рождество, Пасха, Новый год, которые в доме Добровых справлялись с дореволюционной широтой, хоть и скромно по затрачиваемым деньгам.
Радостью были концерты в Большом зале консерватории, на которые приходили целыми компаниями. Радостью были те встречи в теснейшем кругу друзей, на которые Даниил приносил свои стихи. В начале тридцатых годов он писал поэму «Монсальват» – свою версию известного средневекового сюжета. Я упоминаю об этой ранней, не завершенной им работе, потому что она говорит о круге идей и образов, которые были так дороги ему и тем, кто его слушал в то время. В то глухое, страшное время, когда каждый ежедневно слышал об арестах и ежедневно ждал ареста близких, помогали жить образы Монсальвата и Святого Грааля.
Естественно задать вопрос: почему Монсальват и Св. Грааль, а не ценности Православия – ведь и Даниил Леонидович, и все, его окружающие, были православными?
Тем, кто живет сейчас, очень трудно представить себе трагическое, мученическое молчание православной Церкви тех лет. Этой ценой наша Церковь купила себе жизнь, то есть – наше спасение. С кляпом во рту служила Она литургию, и благодаря этому мы сейчас оказались силою Божьей сохраненным русским народом. А тогда это молчание, наступившее после болезненного расцвета начала века и разгула бесовской «обновленщины» двадцатых годов, вызывало глубокую тоску верующих и думающих людей и дало жизнь таким символам-реальностям, как русский Китеж и западный Монсальват.
Рядом была подпольная «Тихоновская» церковь. Даниил не был ее членом, но ими были близкие и любимые друзья.
Наследие начала века – зазвучавший голос русской философии о потере веры – чувствовалось сильно и долго. Да и теперешний оккультный шабаш, вероятно, какими-то корнями уходит в те годы. Такого шабаша не было в дни доарестной жизни Даниила Андреева. Тогда люди проще делились на верующих (подразумевалось – православных), неверующих и «ищущих». Даниил Леонидович был верующим. Он говорил мне, что в его жизни не было ни мгновения сомнения в Боге. Был он православным, но так любил все, что касалось Индии (начиная с тех самых детских букв), что в юности его дразнили «индоманом».
Попробовали его привлечь в свои ряды антропософы, причем антропософы «первого призыва» – Екатерина Алексеевна Бальмонт, например, со своей подругой Ольгой Николаевной Анненковой, – но безуспешно.
Мы познакомились в начале марта 1937 года.
В этом, 1937 году он начал работать над большим романом. Роман этот – отдельная тема, здесь я могу коснуться его только очень внешне. Действие происходило в Москве, очень точно и реально написанной Москве того года. На этом фоне происходили события трех ночей, отделенных друг от друга несколькими месяцами. На последней странице романа всходила Утренняя звезда, и назывался он «Странники ночи». Переплетались две сюжетные линии: группа мечтателей, разрабатывающих основы будущего религиозного мировоззрения, и богоборческий порыв одного из героев – повторить деяние Христа, умереть и воскреснуть ради творения мира, в котором не будет Зла. Концом группы мечтателей был арест и смерть в тюрьме ее руководителя. Реальная подробность того времени: он был арестован за отказ проголосовать за смертную казнь обвиняемым знаменитых процессов.
Богоборец, раскаявшись в греховном замысле, уходил, один, в странствие. Его единственный сподвижник кончил жизнь самоубийством.
Начиналось действие романа в обсерватории видением туманности Андромеды – совершенного мира, в котором нет Зла. Одновременно описывалось, очень просто и страшно, крушение на железной дороге. Так входили в ткань повествования двое из его героев.
Была в этом романе сцена, о которой я хочу рассказать.
Арестованный руководитель подпольной группы, индолог Леонид Федорович Глинский, на Лубянке, в камере, набитой разными людьми. Совершенно безнадежное будущее – для всех одно. В этой же камере, вместе с Глинским, находятся православный священник и мулла. Не говоря друг другу ни слова, эти трое, по очереди, молятся обо всех остальных. Молча. Когда того, кто молится сейчас, вызывают на допрос, он взглядом передает свою молитвенную стражу одному из двух оставшихся.
Канонически это, конечно, недопустимо. Но я не думаю, чтобы нашелся священнослужитель, осуждающий этих людей.
Это – тот трагический экуменизм, который сам собою рождался в лагерях и тюрьмах безбожного времени как общее противостояние безбожию во имя Бога, хотя бы и разного для разных людей.
В апреле 1941 года скончался Филипп Александрович Добров. Иногда Судьба бывает милостива к очень хорошим людям: не дает им дожить до какой-нибудь катастрофы. Филипп Александрович умер за два месяца до войны. Его отпевали по православному обряду дома. В те времена это граничило если не с преступлением, то, во всяком случае, с очень серьезным нарушением общественного регламента. И все же окна и двери квартиры в первом этаже были открыты настежь, и добрая половина Малого Левшинского переулка была полна народу, как в храме. Пришли те, кого доктор Добров лечил, опекал, спасал.
Уже во время войны умерли Елизавета Михайловна и Екатерина Михайловна. Добровский дом кончился. В живых в этом доме остались дочь Добровых Александра Филипповна и ее муж, Александр Викторович Коваленский, интересный человек, малоизвестный переводами Конопацкой, Словацкого и Ибсена и совсем неизвестный очень значительный поэт и прозаик. Все его произведения погибли.
Даниил Леонидович по состоянию здоровья был нестроевым рядовым, но войну прошел очень страшными ее гранями.
Интересно, что к нему как к сыну Леонида Андреева было очень разное отношение. Сначала, под Москвой, где он оказался при штабе, начальству доставляло явное удовольствие издеваться по мере сил над сыном известного русского писателя. А позже, на фронте, он видел много искреннего, хорошего отношения к себе – по этой же самой причине.
Очень короткое время он работал в каком-то маленьком киоске, торгующем мелочами и кое-какой провизией. В самом скором времени эта его «торговая деятельность» чуть не закончилась полной катастрофой – отдачей под суд за недостачу. Причин недостачи было две: Даниил Леонидович стеснялся скрупулезно требовать с покупателей мелочь, а часть продуктов – хлеб – не мог не давать жеребенку, пасущемуся невдалеке и очень скоро понявшему, куда надо совать голову за этим
После войны военный юрист (помню только фамилию – Дворецкий) рассказывал мне, как к нему попало «дело о недостаче» и вместе с делом пришел очень спокойный солдат, по виду которого было ясно, что ничего нигде он не брал и в торговле ему делать нечего. Всплыл на свет Божий и жеребенок, а вскоре юрист догадался и о происхождении солдата, который сам об этом не говорил. Дело было закрыто.
Врач полевого госпиталя Николай Павлович Амуров, когда к нему прибыл надорвавшийся на перетаскивании снарядов Андреев, у которого была болезнь позвоночника, оставил солдата в госпитале, где он проработал санитаром до осени 1944 года.
Говоря о военных дорогах, доставшихся Даниилу Леонидовичу, довольно одних названий: ледовая трасса Ладоги, осажденный Ленинград, Шлиссельбург, Синявино.
Там, на этих страшных дорогах, он увидел чудовище из бездны – одного из тех, кто обозначен в книге «Роза Мира» именем уицраоры. Это демоны темной государственности. Жадные, хищные, ненасытные, они ведут свои чудовищные войны в иных пространствах, а войны на Земле – лишь отражения тех битв. Это чудище выведено Даниилом в его поэме «Ленинградский Апокалипсис».
Служил он и в похоронной бригаде. Хоронил убитых в братских могилах. Над всеми этими могилами читал заупокойные молитвы и пытался посадить хотя бы какие-нибудь травинки.
Даниил Леонидович вернулся осенью 1945 года и последнюю военную зиму проработал художником в Музее связи в Москве. С этого момента мы были вместе.
Вернувшись, он смог продолжить работу над романом, и к апрелю 1947 года, когда нас арестовали, роман был практически закончен.
Основным обвинением был именно этот роман, и очень своеобразную роль сыграл плотный реализм самой его фактуры. Следователи на Лубянке совершенно не могли уразуметь, что талантливый писатель не описывает то, в чем участвует, а создает особую реальность, пользуясь отдельными чертами – своими и окружающих,– вызывает к жизни образы людей. Людей этих в буквальном смысле нет, хотя они должны бы быть и похожие, безусловно, существуют.
Арестовано было по «делу Андреева» много родных и друзей, и много ночных допросов было посвящено выяснению безнадежных вопросов: где такой-то подследственный познакомился с таким-то – называлась фамилия одного из персонажей романа. Интересно, что я на Лубянке и в лагере встретила представителей двух групп, напоминающих то, что было описано в романе. Никого из них Даниил Леонидович не знал, и они ничего не знали друг о друге.
Следствие продолжалось девятнадцать месяцев, на Лубянке и в Лефортове. Подробностей мы никогда потом друг другу не рассказывали. О применяемых к нам мерах я могу только сказать, что, кроме всяческих обманов и провокаций, не давали спать. Мне в Лефортове не давали спать три недели, после которых я, естественно, была полувменяемой.
Еще я должна сказать, что героев следствия среди нас не нашлось: говорили все и всё, говорили и о себе, и о других и гораздо больше, чем было надо.
Думаю, что в значительной степени это объясняется так: мы были по всей сути своей противостоянием бездуховной эпохе – за это и заплатили своей судьбой. Но мы совершенно не были политическими деятелями. Не было у нас партийной дисциплины; не знали мы правил конспирации; не знали, как надо вести себя на допросах и не попадаться на провокации. Никого, собственно, физически свергать не собирались. И, конечно, не могли иметь и тени мысли о том, что кто-то где-то на Западе прошепчет хоть слово о нашей судьбе, что кто-то где-то когда-то о ней узнает.
Плотность «железного занавеса» тоже ведь плохо сейчас себе представляют...
Помню вечер у нас с Даниилом дома. Мы вместе рассматривали старые открытки с видами европейских городов из старого альбома. Долго смотрели, а потом я сказала ему: «Знаешь, а ведь мне кажется, что ничего этого на самом деле нет». Он долго смеялся надо мной, а потом признался, что и сам понимает мое чувство.
Конечно, надо еще прибавить продолжавшийся не одно десятилетие страх перед арестом – своим и близких. Не пережившие этого многолетнего, тошнотворного, обессиливающего страха не могут сейчас многого понять в психологии людей – не того поколения, а тех поколений. Современные попытки сводить счеты и стараться распутать – кто что где когда кому про кого сказал – бессмысленны и уводят от понимания подлинного трагизма эпохи, ломавшей не только судьбы, но и – главным образом – души и волю.
В результате девятнадцатимесячной «работы» органов обвинение выглядело так: 58-10 – антисоветская агитация: роман, стихи, мнения; 58-11 – группа, потому что и роман и стихи читались друзьям, и с этими друзьями были «разговоры»; через 17-ю 58-8 – террор, помощь в подготовке покушения на Сталина. Того, кому мы помогали, не было ни в действительности, ни в деле.
Террор в применении к Сталину – частое обвинение тех лет. Чтобы дать представление о характере этих обвинений, расскажу о встречах в Мордовском лагере. Нас было четверо русских «террористок» разного возраста, «убивавших» Сталина. Самая старшая, милая пожилая дама, бывшая воспитанница Института благородных девиц, а позже преподавательница русского языка и литературы в московской школе, была осуждена на 25 лет даже не ОСО, а народным судом. По делу она проходила одна, и в деле было упомянуто, что при ней найдено оружие: «нож для разрезания книг».
Следующей по возрасту была я, признавшаяся на следствии (с недопустимой легкостью и непониманием ситуации) в ненависти к Сталину и в том, что с радостью стукнула бы его табуреткой по голове за то, что он сделал с Россией. Это стоило 25-летнего приговора Даниилу, вполне разделявшему такие чувства, мне и еще нескольким людям.
Следующая террористка занималась спиритизмом вместе с еще двумя дамами и одним мужчиной. Блюдечко, крутясь, сообщило, что Сталин через некоторое время умрет, после чего жить станет легче. Там приговор был маленький – 8 лет.
Самой молоденькой террористкой была недавняя ярославская школьница. Десятиклассники рассуждали о том, что жизнь, кажется, пошла не по ленинскому пути, и повел ее вбок Сталин. Мальчиков расстреляли, девочки получили двадцатипятилетние сроки.
Мне захотелось сделать это отступление отчасти потому, что сейчас упорно говорят о том, что весь русский народ, склонный любить тираническую власть, находился под гипнотическим обаянием Сталина. Нет. Далеко не весь.
Нас «судило» ОСО – «тройка». Это значит, что никакого суда не было. Вызвали всех поодиночке в разные кабинеты и «зачитали» приговоры. Даниил Леонидович получил самый тяжелый приговор – 25 лет тюрьмы. Смертную казнь мы не получили только потому, что она на короткий срок была заменена двадцатью пятью годами заключения.
Даниил Леонидович весь срок – не 25, а 10, о чем ниже, – отбывал во Владимирской тюрьме. Когда его перед отправкой во Владимир вели под конвоем где-то на запасных путях, одного (тюрьма была не массовым приговором), конвоир ударил его прикладом. Путевой рабочий возмущенно закричал на конвоира. Как мне хочется, чтобы те, кто слушает сейчас по «голосам» о правах человека, поняли, чем рисковал этот рабочий, сколько смелости ему требовалось. Поняли бы, почему Даниил рассказывал мне это, а не подробности следствия, и почему мы оба запомнили этот эпизод, забыв многое из ночных допросов.