Даниил Андреев. «Роза Мира»
Книга VII. К метаистории Древней Руси

VII. Глава 2. Христианский миф и прароссианство

Сколько-нибудь подробный разбор общего, в высшей степени широкого и сложного вопроса о метаисторическом значении православной церкви и тем более всего христианского мифа — это тема для многотомного труда или даже для целого цикла работ. Но ясно и естественно, что внутренняя мистическая жизнь русской церкви определялась связью именно с общехристианским трансмифом и с теми иерархиями и сущностями, космическими и планетарными, которые почитались русской церковью: с Логосом, с Богоматерью Марией, с ангельскими чинами и с великими духовными деятелями общехристианского или византийского прошлого. Высокая ступень их восхождения открывала перед ними возможность активной помощи сверху вниз, из затомисов, из Небесного Иерусалима и Синклита Человечества в слой конкретной исторической действительности, в Энроф.

На протяжении многих веков христианский миф пронизывал и окутывал духовную жизнь русского общества, сказываясь решительно во всех областях культуры тех эпох — от «плетения словес», как понимали тогда искусство письменного слова, до орнаментики посуды или покроя одежды. Но анализ легко обнаружит в запасе образов, насыщавших эти искусства, и в эстетических канонах, тогда выработанных, огромный пласт таких, какие не имеют прямого отношения ни к идеологии, ни к пантеону христианства.

Травчатые узоры на тканях и поставцах столь же далеки от христианского мифа в его чистом виде, как Жар-птица наших сказок, богатыри наших былин, архитектурные особенности наших теремов или стилизованные петушки и фантастические звери, украшавшие печи, прялки и коньки изб. Этот пласт образов восходит, конечно, к дохристианскому мироотношению, к зачаточной и так и не развившейся славянской мифологии. Но важно то, что это мироотношение так же сказывается в XVII веке, как в XII; совершенно перестаёт быть заметным или, вернее, меняет своё обличье оно только в XX. Христианским же мифом оно не было преодолено или ассимилировано никогда. Произошло другое: параллельное сосуществование двух мироотношений, характеризующееся разграничением сфер проявления. При этом одно из них, христианское, быстро добившееся господства в качестве общегосударственного и общенародного круга идей, вытеснило своего соперника из целого ряда областей жизни, и прежде всего — из области обобщающей и систематизирующей мысли. Второе отношение укрылось в фольклор, в низовое и прикладное искусство, в народные обряды и заговоры, в быт, но так никогда и не поднялось до уровня философских или вообще идейных обобщений.

С другой же стороны, нас не может не поражать необычайная его устойчивость, феноменальная живучесть. Уже сама по себе эта живучесть говорит метаисторику о том, что мироотношение это коренилось не в случайных, не в преходящих чертах народной психологии, но в таких, которые присущи народу органически. Если же мы имеем дело с чертами народной психологии органическими и неистребимыми, мы всегда имеем перед собой фактор, связанный с проявлением творчества иерархий, ибо всё в народе, находящееся вне сферы их деятельности, не носящее на себе печати их труда, оказывается кратковременным, наносным, эфемерным. В той стороне разбираемого отношения, которая связывалась с продолжением рода, во всём, что относилось к повышению уровня и напряжённости половой стихии, различается мутная, горячая, беспокойно колышащаяся субстанция кароссы Дингры. Собственно, в условиях христианской страны никакой другой области для её проявления и не оставалось. Но в мироотношении этом явственен ещё и другой слой, преимущественно эстетический. Творческая радость, которую испытывали художники и мастера при создании этой орнаментики, этих сказок и этих теремов, так и пышет нам в душу при малейшем к ним прикосновении; любовь к миру, природе, стихиям, в них разлитая, свидетельствует о том, что уже не каросса, но силы самого демиурга веяли в создававшей эти произведения человеческой душе.

Это мироотношение (поскольку речь идёт о русском национальном прошлом) приходится теперь извлекать из-под пластов христианского мифа либо при помощи кропотливого научного анализа, либо путём метаисторического созерцания и размышления. Мироотношение это я бы назвал прароссианством.

Прароссианство есть, в сущности, не что иное, как первая стадия развития мифа российского сверхнарода.

Сам по себе общий Трансмиф христианства не противоречит и не может противоречить трансмифам сверхнародов; не противоборствует и не может противоборствовать им. Напротив: Мировая Сальватэрра, вся пронизанная силами Логоса и Богоматери, то есть высочайшей реальностью Трансмифа христианского, остаётся в то же время вершиною вершин, смутно сквозящей через трансмифы сверхнародные. Исторические перспективы будущего были бы угрюмы и безрадостны, если бы их не озаряла наша вера в такое грядущее мироотношение, когда христианский миф будет взаимно дополняться мифами сверхнародов, сливаясь с ними в гармоническое целое. Но в историческом прошлом зрелый уже христианский миф как бы застилал собою едва возникавший миф российского сверхнарода. Застилал — и в силу всё той же присущей историческим церквам, с их ущербной узостью, потребности утверждать свой религиозный аспект мира как единственную и универсальную истину, исключающую самую возможность существования других.

Сколь благоговейным ни было бы субъективное отношение метаисторика к христианскому мифу, сколь высоко он ни расценивал бы роль этого последнего в культурной истории России, но вряд ли он сможет отделаться вполне от чувства горечи и сожаления, даже какой-то безотчётной обиды, при изучении любого из искусств средневековой Руси. Он почувствует, что тем росткам исконно национального мироотношения, которые пытались всё же проявить себя хотя бы в искусстве, было зябко и мучительно тесно.

Довлела формула: «Мир лежит во зле». И любовь к нему, детская жизнерадостность, солнечная весёлость и непосредственность едва осмеливались обнаруживать своё существование в яркой раскраске утвари, в сказочно-игрушечном, я бы сказал смеющемся, стиле изразцов или резьбы, в задних планах икон, где цветы, светила небесные и сказочные звери создают удивительный фон, излучающий трогательно чистую, пантеистическую любовь к миру.

Довлел монашеский аскетизм. И творческой деятельности Дингры отводились самые низы, прикровенное тло человеческой жизни. Соприкосновение духовности с физической стороной любви казалось кощунством; в брачную ночь образа плотно завешивались, ибо любовь, даже освящённая таинством брака, оставалась грехом.

Довлел христианский пантеон. И душа, улавливавшая веяние иерархий сверхнарода и стихиалей, не осмеливалась даже отдать себе отчёт в бытии этих иерархий, не нашедших места в христианском пантеоне, не санкционированных церковным авторитетом. Истины богопознания и миропознания казались исчерпанными двумя Заветами и учением отцов церкви; и всякая самостоятельная работа мысли оказалась бы подозрительной, едва ли не еретической.

Довлело отношение к искусству как к второстепенному виду выражения всё тех же истин христианского мифа. И светская живопись не возникала, скульптура представлялась язычеством, поэзия прозябала в границах фольклора, танец едва терпелся даже в виде чинных хороводов, а зачатки театральных действ жестоко выкорчёвывались.

Сопоставив всё это, интересно обратить внимание на один вид искусства, в памятниках которого прароссианство и христианский миф сумели ужиться рядом, как бы поделив между собой территорию и почти не смешиваясь даже механически, и вместе с тем — как это ни странно — художественно и психологически дополняя друг друга. Я говорю о некоторых школах церковного зодчества, от шатрового храма до так называемого «Нарышкинского барокко». Поражает в этих памятниках одна особенность, ярче всего, пожалуй, сказавшаяся в храме Василия Блаженного: контраст экстерьера и интерьера. Заразительная, заставляющая невольно улыбаться всей душой, жизнерадостность этих пёстрых луковок и пузатых колонок, этих стен, превращённых наивно весёлым узорочьем в сказочные сады... А войдёшь вовнутрь — и точно попадаешь в другую культуру, хотя, как это ни невозможно, почти столь же русскую: решётчатые оконца, узкие притворы, низкие своды, тяжёлые устои, суровые лики, полумрак. Изгнанный наружу, вовне, миф сверхнарода — и противопоставляющий себя миру, созидающий внутреннее пространство, самодовлеющий и нетерпимый миф христианский. Прароссианство — и православие. И не синтез, даже не смешение, а почти механическое разграничение сфер действия. А если уж говорить о какой-нибудь диалектике, то — теза и антитеза.

Можно возразить, что, будучи очищены от наслоения веков, фрески и иконы наших храмов являют глазам гораздо более яркие краски, более жизнерадостные мотивы орнаментов, чем принято думать. Да, но если в жизнерадостном характере некоторых росписей и сказывалось веяние прароссианства, то время работало против него, гася звонкость красок копотью свечей и лампад, неизбежных и неотъемлемых атрибутов культа. Создавался единый колорит, как нельзя более соответствовавший и низким ходам, и крошечным оконцам, и общей минорной гамме богослужения. И наибольшего единства и выразительности достигло это соединение приёмов именно в интерьере Василия Блаженного с его членением внутреннего пространства на множество изолированных ячеек, откуда богослужение не было видно, а только слышно и где обстановка предельно способствовала внутренней уединённой молитве.

Да и вообще, разве не поражает в облике русских святилищ любого века, от переданного нам Византией однокупольного храма до ампирных церквей XIX столетия, контраст между внешностью и внутренностью, формой и содержанием? О, это совсем, совсем не гармония! Русский храм гармоничен, да, пока мы созерцаем его снаружи: будь то белоснежный куб с золотыми шеломами или пёстрый теремообразный цветок, изгибающийся своими деревянными или каменными лепестками и будто пребывающий в вечном веселии. Внутри он гармоничен тоже, хотя и совсем другой гармонией. Но между этими двумя гармониями — разрыв, взаимное непонимание, затаённая вражда.

В церковном зодчестве христианский миф (не вполне ясно, впрочем, почему) всё же терпел, молчаливо принимал территориальное сосуществование с мифом сверхнарода*. В других же областях культуры и жизни было, как я уже отмечал, гораздо хуже. И не удивительно, что при таких условиях прароссианство не могло сложиться ни в какую автономную систему, ни в какое учение. Оно даже не могло осознать своего собственного существования. Для такого осознания необходимо наличие хоть какого-нибудь стержня, оси, какого-нибудь центрального образа, принадлежащего данному мифу и только ему; а стержня такого не было. Воздействие демиурга и Навны на индивидуум и на народ в целом не поднималось за порог сознания; а то, что переживалось в душевном ощущении, приписывалось действию других инстанций: инстанций исключительно христианского мифа.

___________
* Один из эпизодов борьбы церкви с этим мифом в церковном зодчестве можно видеть в запрещении (в XVII веке) шатровых храмов ради возвращения к каноническому византийскому типу.
___________

Если в этом вопросе мы и способны удивляться чему-нибудь, так это тому, что прароссианство всё-таки не было уничтожено. Больше того: создаётся впечатление, что враждебному натиску христианского мифа кто-то всё время ставил как бы некий предел, кто-то, век за веком, оберегал слабые грядки прароссианства от вытаптывающей поступи воинствующей церкви. Демиург, сам причастный христианскому Трансмифу, но свободный от человеческой ограниченности, берёг эту область потенций народного духа для далёких, великих веков; он сам оплодотворял её своим дыханием; сама Навна питала её мерцающей духовной росой.

Но ещё более глубокая мудрость, мудрость жертвенного самоограничения сказывается в том, что Яросвет не дал прароссианскому мифу возможности буйного роста, мощного цветения. К чему это могло бы привести? Если бы прароссианство осознало само себя, сложилось бы в систему, стало бы претендовать на роль господствующей идеологии — страшная, не на жизнь, а на смерть борьба его с мифом христианским стала бы неизбежностью. Борьба — и уничтожение одной из сторон. Но в глазах высшей мудрости обе стороны драгоценны, обе оправданы единой Истиной, таящейся в них под покровом двух правд. Искоренится ли на Руси христианство, заглохнет ли прароссианское оправдание мира — и исчезнет одна из двух основ грядущей синтетической культуры. Обе должны быть сохранены до тех отдалённых времён, когда станет возможным не уничтожение их во взаимной борьбе, но переход обеих в общее гармоническое мироотношение и богоотношение, свободное от узости, от эпохальной ограниченности одного из них и от безотчётности, безынтеллектуальности другого.

Ведь мы определили только тормозящее действие христианского мифа на миф сверхнарода. Но у того же процесса была и другая сторона. За христианским мифом мерцала не призрачная игра случайных теней, а высшая реальность, христианский Трансмиф — Небесный Иерусалим и сферы Мировой Сальватэрры. Самоё уже прикосновение к этим ценностям высшего порядка (не говоря уже о тех случаях, когда жизнь прикоснувшегося превращалась в духовный подвиг, в житие) — таило в себе неисчерпаемый источник духовных сил, давало могучий толчок импульсу внутреннего самосоздания. Конечно, самосоздание это устремлялось, в сущности, одною аскетическою, иноческою дорогой; мирская праведность хотя и уважалась, но рассматривалась как низшая, подготовительная ступень к иночеству. Но ведь если бы православие выработало и сумело осуществить идеал праведности также и гражданской, семейной, общественной, государственной — это означало бы, что достигнута такая стадия человеческого совершенствования, какая и поднесь не достигнута нигде в мире. Другими словами, это было бы возможно лишь в двух случаях: или если бы миссия Христа была довершена, а не оборвана, или если бы новый поток космических духовных сил хлынул из макробрамфатуры в Шаданакар, ослабляя Гагтунгра и мощно способствуя преображению человечества.

В XVI веке Сильвестр сделал попытку, значение которой не вполне осознано до сих пор. «Домострой» есть попытка создания грандиозного религиозно-нравственного кодекса, который должен был установить и внедрить в жизнь именно идеалы мирской, семейной, общественной нравственности. Задача колоссальная: её масштабы сопоставимы с тем, что осуществил для своего народа и культуры Конфуций. Очень легко, конечно, свалить неудачу на несоответствие масштаба личности Сильвестра масштабу таких задач. Но ведь можно вывернуть этот вопрос и наизнанку: не потому ли именно такой человек взялся за такую задачу, что малый масштаб личности не давал ему понять ни грандиозности задачи, ни её неосуществимости на той ступени культурного и религиозного развития? Не потому ли в средневековой России ни один действительно великий духовно человек не дерзнул приблизиться к подобной задаче, что именно духовная зоркость и мудрость не могли не подсказать ему её преждевременность? — Сильвестру, как известно, удалось сложить довольно плотно сколоченную, крепкую на вид, совершенно плоскую систему, поражающую своей безблагодатностью. Ни размаха, отмечающего всё, вдохновляемое демиургом; ни духовной красоты, лишённой которой не может быть ни одна инвольтация Навны; ни огненности, веющей в творениях, внушённых инстанциями христианского трансмифа. Совсем другой дух: безмерно самонадеянный, навязчиво-требовательный, самовлюблённо-доктринёрский, ханжески прикрывающий идеал общественной неподвижности личиной богоугодного укрепления общественной гармонии, — гармонии, которой в реальной жизни не было и помину. В последующие эпохи мы ещё не раз встретимся — совсем в других произведениях, в других доктринах — с этим тяжеловесным, приземистым, волевым духом: духом демона государственности.

Не в попытках создания общенародного кодекса этики, а в действенной разработке сурового иноческого пути заключается непреходящая ценность того, что создал в плане этики русский христианский миф. Аскетическому пути русская культура — правильнее, метакультура — обязана своими величайшими праведниками. История средневековой Руси характеризуется полным отсутствием творцов широкообъемлющих философских и научных концепций, ограниченным числом художественных гениев, большим числом героев (хотя потомством утрачены даже имена многих из них) и — не созвездием, но целым звёздным небом праведников. Сотни их имён сохранены церковью. Такое соотношение определялось опять-таки могуществом христианского мифа, ещё из Византии принёсшего неравноценное отношение к различным видам духовного творчества.

Как бы ни относиться к аскетическому принципу в применении к жизненным условиям, идеалам и психологическому климату XX столетия, но для метаисторика не может быть сомнения в том, способствует ли вообще жёсткая дисциплина этого пути предельной концентрации внутренних сил на взаимной мистической связи человека с высочайшими инстанциями духовного мира. Ещё бы она не способствовала!.. Если бы этому не способствовала наивозможно полная изоляция самого себя от захватывающих бурь, страстей и забот «мира дольнего», то что же тогда вообще могло бы способствовать? Среднее сознание нашего века точно мстит своей узостью в понимании таких вещей среднему сознанию Киевской и Московской Руси с его противоположно направленной узостью. Обвинение в эгоизме, в себялюбивом устремлении к спасению, которое бросается иногда представителям аскетического пути, правомерно лишь по отношению к тем, кто этот путь профанировал; но по отношению к тем, кто называется святыми, такое обвинение основано на невежестве либо на недоразумении. Логичен только последовательно материалистический взгляд, вообще не видящий никакой цены во внутреннем делании личности, если это делание не проявляется весьма быстро во внешних деяниях, для всех явных. Но если бы мы установились на материализме, то незачем, да и просто невозможно было бы начинать книгу «Роза Мира». Внутреннее делание вообще, а келья и затвор в особенности, раскрывают в человеке то, благодаря чему становится служение человечеству и помогание ему из уединения. Но и этого мало: религиозное мировоззрение не может задумываться о жизни на земле в отрыве её от потустороннего продолжения; в продолжении же этом именно праведник получает возможность, больше чем кто-либо другой, пользоваться теми сильнейшими духовными орудиями, теми средствами помощи человечеству и всем дольним мирам, теми средствами борьбы с тёмным началом, которые он выстрадал и выработал в себе за десятки лет самосоздания и самоочищения.

В метаисторическом отношении существование не только Нила Сорского или Серафима Саровского, но и праведников меньшей высоты, меньшего духовного величия, меньшего непосредственного влияния на народную психологию и нравственность, даже праведников, может быть, оставшихся нам совершенно неизвестными, — важнее для метакультуры, чем прозябание тысяч людей духовной середины. Там «своя арифметика». Вспомним, что в то самое время, как гаввах, эйфос, излучения зависти, скупости, алчности, злобы восполняют убыль жизненных сил в стане демонов, излучения духовной радости, религиозного восторга и благоговения становятся тончайшим материалом для творчества затомисов; сорадование восполняет жизненные силы ангелов; излучения высокой любви между мужчиной и женщиной поднимаются в те миры, которые обозначены здесь как Волны Мировой Женственности и только лазурные отдалённые зарева которых можем мы воспринимать в минуты восхищений; сострадание же, вдохновение, творческий пламень людей укрепляют обитель Логоса Шаданакара.

Карамазовский «чёрт» попытался конечно, окарикатурить эти закономерности доведением их принципа до абсурда: по его словам, душа одного подвижника стоит будто бы целого созвездия. Созвездия — не созвездия, но, во всяком случае, рассудок был бы потрясён и возмущён, если бы мог убедиться в странных законах потусторонней «арифметики». Впрочем, она покажется не такой уж странной, если мы вспомним, что существование Пушкина важнее для русской поэзии, чем существование миллионов людей, пишущих плохие стихи. Разумеется, это не значит, что ценность людей измеряется только их отношением к поэзии, равно как и их отношением к праведности.

Дар святости есть такой же дар, как гениальность или как та незыблемая ось героического душевного склада, которая делает человека способным не на отдельный героический акт (на это способны многие), но на превращение своей жизни в героическую повесть. Все эти три дара (так же, как и дар родомысла, но об этом — в другой связи) заключаются в том, что к конкретной человеческой личности, выдающейся по своим врождённым способностям воспринимать светлую инспирацию иерархий, посылается с детства (реже — в зрелом возрасте) один из даймонов. Посланцы из мира крылатого человечества, где миссия Христа была победно завершена и само человечество безмерно опередило нас в своём духовном развитии, даймоны видят одну из своих главных задач в помощи ниже расположенным, отстающим, вообще подлежащим подниманию слоям бытия. Бодрствуя над людьми, обладающими светлым даром, то есть специальною миссией, даймоны становятся проводниками, через которые льётся в разум и волю человека воздействие Провиденциальных начал. Именно ощущением их присутствия вызваны к жизни такие устойчивые представления, как убеждённость многих гениальных поэтов в присутствии вдохновляющих муз, религиозных деятелей — в сопутствовании им ангелов-хранителей, а некоторых мыслителей — в воздействии на них даймонов в совершенно буквальном смысле.

Резюмируя, мы можем сказать, что абсолютное значение христианского мифа заключено в нём самом; частное же положительное значение его для метакультуры Российской состояло в том, что он раскрывал над сверхнародом как субъектом познания ту глубь и высь наивысших сфер Шаданакара, к которым стремится сам демиург, увлекая за собой сверхнарод как своё творение. В христианском трансмифе заключено (хотя в христианском мифе едва приоткрыто) то общепланетарное долженствование, которое лежит дальше — или выше — любых затомисов, любых стихиалей, любых иерархий.

Из всех существовавших до сих пор и вполне определивших себя культур человечества только две оказались способными выйти из локальных пределов и распространить свои начала на весь почти земной шар: культура Романо-католическая и культура Северо-западная. Сколько причин этого влияния ни обнаруживали бы историки — социально-экономических, географических, общекультурных — и сколько ни пытались бы замалчивать неудовлетворительность своих объяснений — для метаисторика, нисколько не отвергающего относительного значения и механизма этих причин, первичным, конечно, останется иное. Эту прапричину он будет искать в том факте, что христианский миф, исконно связанный не только с Эдемом и Монсальватом, но с реальностью Небесного Иерусалима и самой Мировой Сальватэрры, сообщил европейскому духу его истинные масштабы и сделал его способным к действительно всемирной миссии.

Две другие христианские метакультуры, Византийская и Абиссинская, были так стиснуты, так сжаты демоническими силами, что существование одной из них в Энрофе прекратилось совсем, а другая в своём пути была безнадёжно задержана.

Пятой метакультурой, проникнутой лучами христианского Трансмифа, была метакультура Российская. В силу ряда внешних и внутренних причин, она развивалась медленнее своих западных сестёр, но всё же она преодолела ряд смертельных опасностей, устояла против потрясающих натисков и ко второму тысячелетию своего исторического бытия вышла на мировую арену, и для друзей своих и для врагов грозная явною всечеловечностью своих потенций.

Правда, другие международные религии были связаны, хотя бы отчасти, со слоями Шаданакара, высшими, чем затомисы метакультур. Казалось бы, пропорции духа, необходимые для задач всемирного масштаба, могли сообщить своим сверхнародам и они. Но в мусульманском мифе метаисторическому взгляду видятся три пласта. Один — отражающий трансмиф именно мусульманского сверхнарода и только к этому трансмифу, то есть к затомису Джаннэту, обращённый. Другой — дающий свой, сниженный и искажённый, но всё-таки опирающийся на духовную реальность вариант христианского мифа. И третий — как бы пытающийся прорваться в метабрамфатуру, но бытие Мировой Сальватэрры, бытие Планетарного Логоса не осознавший и тем самым поставивший предел для себя самого, осудивший себя на нераскрытие в исламе как в религии потенций подлинной всечеловечности. Отблеск всемирной устремлённости, трепетавший на миллионах душ, захваченных этой религией в свой поток в первые века её существования, сделал возможным её великолепный разлив, её распространение на целый ряд стран; но под этой психологической устремлённостью ко всемирному не лежало онтологической всечеловечности. Именно поэтому ислам, как разливающаяся религия, быстро иссяк и ныне не дерзает помышлять о распространении большем, чем удалось ему достигнуть в далёкие минувшие века.

Буддийское созерцание, исключая, кажется, состояние «абхиджны» самого Гаутамы Будды, останавливается на Нирване, вернее, на мирах наивысшего аспекта буддийского Трансмифа, не стремясь осознать даже высших сфер Шаданакара. Чувство глубокой безнадёжности, неверия в возможность преображения миров и просветление Закона проникают эту религию насквозь. Это естественно для всех религий, возникших до воплощения Планетарного Логоса в Энрофе. Естественно также, что эта безнадёжность парализовала всякое стремление ко всемирному. Если можно здесь чему-нибудь удивляться, то скорее тому, что буддизм всё-таки нашёл в себе силы к разливу вширь, хотя, конечно, прозелитизм его духа давно отошёл в минувшее.

Что же касается индуизма, то та же самая причина выразилась в судьбах этой религии ещё и той исторической особенностью, что индуизму остался почти совершенно чужд какой бы то ни было прозелитизм.

Напротив: сознанию российского сверхнарода христианский миф с самого начала сообщил предчувствие именно всемирной миссии — не миссии всемирного державного владычества, но миссии некоторой высшей правды, которую он должен возвестить и утвердить на земле на благо всем. Это обнаруживается в тоне киевских и московских летописей и в наивной, но бесспорной идеологии былин, осмыслявших своих богатырей как носителей и борцов за высшую духовную правду, светящую для всякого, кто готов ей себя открыть. Далее, самосознание это творит идеальные образы Святой Руси: не великой, не могучей, не прекрасной, а именно святой*; наконец, в идее Третьего Рима чувство это кристаллизуется уже совершенно явственно.

___________
* Поучительно сравнить, например, с идеальным образом народа французского: la belle France (прекрасная Франция (фр.) — Ред.) или индийского: Бхарат-Мата, Матерь-Индия.
___________

А что до замедленности развития, то кто обязывает нас рассматривать её только под каузальным углом зрения, а не под телеологическим? Разве невозможно, чтобы в масштабах всемирной метаистории было целесообразно, чтобы культура Российская выступила на мировую арену именно тогда, когда она выступила? Однако здесь мы прикасаемся к проблеме, о которой в настоящем месте говорить ещё преждевременно.

Вперед: Глава 3. Эпоха первого уицраора
Назад: Глава 1. Киевская Русь как явление метаисторическое
Начало: «Роза Мира». Оглавление
 
Редактирование:
Возможно, в «стане» (без «р»).
Да, тут исправил. В текстовой версии для скачивания пока нет времени исправлять. Опечатки до сих пор периодически вылезают, очень много!

Исходник смотреть даже не буду, и так ясно что в «стане демонов». Это распознаватель текста так понял при оцифровке самого первого сканирования книги, выполненного Алексеем Кольцовым в конце 90-х. Все электронные тексты основных произведений Д. Андреева пошли с сайта mirosvet.narod.ru
 
Сверху Снизу